Сообщения за сегодня
Активность на форуме
3 дня назад
3 дня назад
RR добавляет сообщение в теме Времена года.
3 дня назад
3 дня назад
3 дня назад
Онлайн 1
Нет пользователей
Были за 24 часа
Статистика
Тем 5 072
Сообщений 170 258
Пользователей 2 457

Проза

Просмотров 12268 Сообщений 97
21 ноября 2017, вторник
SkyWolf SkyWolf
Михаил Булгаков. Белая гвардия
Посвящается Любови Евгеньевне Белозерской

Пошел мелкий снег и вдруг повалил хлопьями.

Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение

темное небо смешалось с снежным морем. Все

исчезло.

– Ну, барин, – закричал ямщик, – беда: буран!

«Капитанская дочка»

И судимы были мертвые по написанному в книгах

сообразно с делами своими...


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская – вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс.

Но дни и в мирные и в кровавые годы летят как стрела, и молодые Турбины не заметили, как в крепком морозе наступил белый, мохнатый декабрь. О, елочный дед наш, сверкающий снегом и счастьем! Мама, светлая королева, где же ты?

Через год после того, как дочь Елена повенчалась с капитаном Сергеем Ивановичем Тальбергом, и в ту неделю, когда старший сын, Алексей Васильевич Турбин, после тяжких походов, службы и бед вернулся на Украину в Город, в родное гнездо, белый гроб с телом матери снесли по крутому Алексеевскому спуску на Подол, в маленькую церковь Николая Доброго, что на Взвозе.

Когда отпевали мать, был май, вишневые деревья и акации наглухо залепили стрельчатые окна. Отец Александр, от печали и смущения спотыкающийся, блестел и искрился у золотеньких огней, и дьякон, лиловый лицом и шеей, весь ковано-золотой до самых носков сапог, скрипящих на ранту, мрачно рокотал слова церковного прощания маме, покидающей своих детей.

Алексей, Елена, Тальберг и Анюта, выросшая в доме Турбиной, и Николка, оглушенный смертью, с вихром, нависшим на правую бровь, стояли у ног старого коричневого святителя Николы. Николкины голубые глаза, посаженные по бокам длинного птичьего носа, смотрели растерянно, убито. Изредка он возводил их на иконостас, на тонущий в полумраке свод алтаря, где возносился печальный и загадочный старик бог, моргал. За что такая обида? Несправедливость? Зачем понадобилось отнять мать, когда все съехались, когда наступило облегчение?

Улетающий в черное, потрескавшееся небо бог ответа не давал, а сам Николка еще не знал, что все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и только к лучшему.

Отпели, вышли на гулкие плиты паперти и проводили мать через весь громадный город на кладбище, где под черным мраморным крестом давно уже лежал отец. И маму закопали. Эх... эх...


Много лет до смерти, в доме N13 по Алексеевскому спуску, изразцовая печка в столовой грела и растила Еленку маленькую, Алексея старшего и совсем крошечного Николку. Как часто читался у пышущей жаром изразцовой площади «Саардамский Плотник», часы играли гавот, и всегда в конце декабря пахло хвоей, и разноцветный парафин горел на зеленых ветвях. В ответ бронзовым, с гавотом, что стоят в спальне матери, а ныне Еленки, били в столовой черные стенные башенным боем. Покупал их отец давно, когда женщины носили смешные, пузырчатые у плеч рукава. Такие рукава исчезли, время мелькнуло, как искра, умер отец-профессор, все выросли, а часы остались прежними и били башенным боем. К ним все так привыкли, что, если бы они пропали как-нибудь чудом со стены, грустно было бы, словно умер родной голос и ничем пустого места не заткнешь. Но часы, по счастью, совершенно бессмертны, бессмертен и Саардамский Плотник, и голландский изразец, как мудрая скала, в самое тяжкое время живительный и жаркий.

Вот этот изразец, и мебель старого красного бархата, и кровати с блестящими шишечками, потертые ковры, пестрые и малиновые, с соколом на руке Алексея Михайловича, с Людовиком XIV, нежащимся на берегу шелкового озера в райском саду, ковры турецкие с чудными завитушками на восточном поле, что мерещились маленькому Николке в бреду скарлатины, бронзовая лампа под абажуром, лучшие на свете шкапы с книгами, пахнущими таинственным старинным шоколадом, с Наташей Ростовой, Капитанской Дочкой, золоченые чашки, серебро, портреты, портьеры, – все семь пыльных и полных комнат, вырастивших молодых Турбиных, все это мать в самое трудное время оставила детям и, уже задыхаясь и слабея, цепляясь за руку Елены плачущей, молвила:

– Дружно... живите.


Но как жить? Как же жить?

Алексею Васильевичу Турбину, старшему – молодому врачу – двадцать восемь лет. Елене – двадцать четыре. Мужу ее, капитану Тальбергу – тридцать один, а Николке – семнадцать с половиной. Жизнь-то им как раз перебило на самом рассвете. Давно уже начало мести с севера, и метет, и метет, и не перестает, и чем дальше, тем хуже. Вернулся старший Турбин в родной город после первого удара, потрясшего горы над Днепром. Ну, думается, вот перестанет, начнется та жизнь, о которой пишется в шоколадных книгах, но она не только не начинается, а кругом становится все страшнее и страшнее. На севере воет и воет вьюга, а здесь под ногами глухо погромыхивает, ворчит встревоженная утроба земли. Восемнадцатый год летит к концу и день ото дня глядит все грознее и щетинистей.


Упадут стены, улетит встревоженный сокол с белой рукавицы, потухнет огонь в бронзовой лампе, а Капитанскую Дочку сожгут в печи. Мать сказала детям:

– Живите.

А им придется мучиться и умирать.

Как-то, в сумерки, вскоре после похорон матери, Алексей Турбин, придя к отцу Александру, сказал:

– Да, печаль у нас, отец Александр. Трудно маму забывать, а тут еще такое тяжелое время... Главное, ведь только что вернулся, думал, наладим жизнь, и вот...

Он умолк и, сидя у стола, в сумерках, задумался и посмотрел вдаль. Ветви в церковном дворе закрыли и домишко священника. Казалось, что сейчас же за стеной тесного кабинетика, забитого книгами, начинается весенний, таинственный спутанный лес. Город по-вечернему глухо шумел, пахло сиренью.

– Что сделаешь, что сделаешь, – конфузливо забормотал священник. (Он всегда конфузился, если приходилось беседовать с людьми.) – Воля божья.

– Может, кончится все это когда-нибудь? Дальше-то лучше будет? – неизвестно у кого спросил Турбин.

Священник шевельнулся в кресле.

– Тяжкое, тяжкое время, что говорить, – пробормотал он, – но унывать-то не следует...

Потом вдруг наложил белую руку, выпростав ее из темного рукава ряски, на пачку книжек и раскрыл верхнюю, там, где она была заложена вышитой цветной закладкой.

– Уныния допускать нельзя, – конфузливо, но как-то очень убедительно проговорил он. – Большой грех – уныние... Хотя кажется мне, что испытания будут еще. Как же, как же, большие испытания, – он говорил все увереннее. – Я последнее время все, знаете ли, за книжечками сижу, по специальности, конечно, больше все богословские...
21 ноября 2017, вторник
SkyWolf SkyWolf
Он приподнял книгу так, чтобы последний свет из окна упал на страницу, и прочитал:

– "Третий ангел вылил чашу свою в реки и источники вод; и сделалась кровь".
Булгаков. Белая гвардия (читать) <<<<
22 ноября 2017, среда
SkyWolf SkyWolf
От составителей




«Читая Апокалипсис» — это книга бесед известного православного священника, автора многочисленных книг о Библии, протоиерея Александра Меня об Откровении св. Иоанна Богослова. Сегодня, когда общество, еще не оправившись от социальных потрясений последнего десятилетия, стоит на пороге нового века и нового тысячелетия, эта книга особенно актуальна. Во все времена человек стремился осмыслить прошлое, осознать настоящее, заглянуть в будущее. Особенно усиливаются эти стремления в переломные эпохи истории. В эти периоды в народном сознании возникают самые немыслимые представления, многие из которых часто бывают основаны на вырванных из контекста и своеобразно интерпретированных текстах Библии и, в частности, Апокалипсиса. Предсказания, псевдопророчества подхватываются людьми несведущими и не только вводят их в заблуждение, но и становятся источником искаженных представлений о Библии.
Предлагаемые беседы отца Александра Меня проливают свет на самую загадочную книгу Священного Писания. Автор показывает, что символический язык Откровения может быть «достаточно прозрачен и понятен» каждому, что многочисленные символы, фантастические образы и видения Апокалипсиса легко раскрываются через образы пророческих книг Ветхого Завета.
Беседы, вошедшие в эту книгу, происходили в частном доме, в узком кругу прихожан, и сохранились лишь на магнитофонных кассетах. Следует сказать, что характер бесед отца Александра был достаточно свободным и спонтанным. Это не научный комментарий в строгом смысле слова. Конечно, если бы эти толкования были изданы при жизни автора, он бы их в значительной степени отредактировал и придал им форму, соответствующую современным комментариям. Но и в таком виде книга представляет большой интерес. Как и многие книги отца Александра, она удивительным образом сочетает доступность и простоту изложения с привлечением данных современного богословия. Отец Александр прежде всего стремится ответить на главные вопросы, которые волнуют людей, раскрыть самую суть таинственной книги Библии, сделать ее глубинное содержание достоянием не только узкого круга специалистов, но и широкого читателя.
При редактировании мы внесли лишь незначительную литературную правку, стараясь по возможности сохранить особенности устной речи автора, ее ритмику и интонацию. В книгу включены также лекция отца Александра об Апокалипсисе и статья «Откровение св. Иоанна Богослова» из Библиологического словаря.




Беседы об
ОТКРОВЕНИИ
Иоанна Богослова

ВВЕДЕНИЕ








Многие считают, что читать Откровение Иоанна Богослова, или Апокалипсис, простому человеку невозможно и даже духовно опасно, что Апокалипсис, называемый «Книгой за семью печатями», полностью закрыт. Создается впечатление, будто часть Священного Писания написана не для людей, а вставлена туда неизвестно для какой цели. Между тем, как говорит апостол Павел, все Писание полезно и все дано нам для просвещения. Следовательно, чтение Апокалипсиса не является чем-то запретным, и содержание его совсем не так непонятно, как кажется. Большая часть Апокалипсиса расшифровывается при чтении Священного Писания Ветхого Завета, потому что автор не только жил и мыслил его понятиями и образами, но и знал наизусть. Чтобы убедиться в этом, давайте прочтем Откровение св. Иоанна Богослова, последнюю книгу Нового Завета и последнюю книгу Библии. Александр Мень<<<<Добавлено спустя 2 минутыЧто такое Апокалипсис? Апокалипсис — это особый жанр священной библейской письменности и древней письменности вообще. Слово это означает «откровение». Бог открывает нечто отдельным мудрым мужам, которые рассказывают миру о том, что совершается в глубинах истории, какие силы управляют миром, к чему идет человечество и вся Вселенная.
Этот жанр отличается от жанра пророческих книг. Пророки действовали, и действовали активно в условиях своего времени. Они были общественными борцами, служителями Храма. В трудную годину они выступали с особого возвышения в Храме. Во время богослужения был такой момент, когда пророк должен был произнести речь. В это время на него нисходил Дух Господень, и он конкретно говорил людям о том, что будет с ними завтра, что они делают сегодня. Он говорил о политических силах, о сталкивающихся империях, он призывал их к жизни по закону Божьему.
Апокалипсис — это творение писателя, который не участвует в общественной жизни, — он пишет. И то, что ему открывается, почти не может быть передано словами. Пророк говорит так, как глаголет Господь, а у апокалиптиков иначе, потому что тайны истории и судьбы мира не могут уложиться в словесные формулы, и мистики-писатели изображают их с помощью метафор, символов, аллегорий, образов. Апокалиптика всегда образна, она всегда связана с видениями, с некими картинами. Более того, апокалиптика не столько говорит о конкретных событиях времени, сколько изображает грядущее. Мир в глазах апокалиптиков — это нечто уже завершающееся, уходящее; все их помышления направлены на последнюю борьбу добра со злом. Для пророков злые силы еще не столь очевидны, они выражаются в действиях конкретных носителей зла: греховных царей, жестоких императоров, неверной толпы и т. д. Для апокалиптиков темные силы истории — это уже целые демонические полчища злых духов, которые приводят в движение империи, вдохновляют насильников, инициируют отступничество толпы.
Апокалиптики не рассматривают историю мира так, как рассматривали ее язычники. Для них мир не катится вниз, к упадку, но и не представляет картину сплошного прогресса. История являет им две стороны: возрастание Царства Христа и царства антихриста. Для ветхозаветных апокалиптиков — это Царство Мессии и царство Его врага. Но надо сказать, что почти никогда апокалиптические писатели не могли подняться до подлинно библейского уровня, в их книгах очень редко светит подлинное Откровение. В них больше человеческих грез, мечтаний, фантасмагорий. Это не пророческие видения, а лишь их отблеск. Только некоторые апокалиптические страницы пророческих писаний Захарии, Иезекииля, Иоиля (целиком — только Книга пророка Даниила) включены в Библию, потому что у остальных апокалиптиков было много чуждых библейскому мировоззрению элементов, заимствованных у греков, халдеев и персов. Много апокалиптических писаний было в период Нового Завета (Апокалипсис Петра и другие), но только один был признан Церковью — это Откровение Иоанна Богослова.
Кто написал его и когда? Автор сам говорит о себе: «Я — Иоанн, брат ваш, соучастник в скорби». Слово «скорбь» употребляется в Апокалипсисе десять раз и, скорее всего, означает «гонение». Значит, автор — человек, разделявший страдания Церкви, человек, который считал себя братом и наставником общин. Больше ничего он о себе не говорит. Согласно установившейся традиции, которая ведет свое происхождение по крайней мере со второго века, этим человеком был Иоанн Зеведеев, любимый ученик Христа. Так считали св. Юстин Мученик, Тертуллиан, Ириней Лионский, Ипполит Римский (II и III вв.). Так это и утвердилось в Церкви, и поэтому книга в современных изданиях называется «Откровением св. Иоанна Богослова», то есть Иоанна Зеведеева. Но даже во II в. были противники этой точки зрения, такие как известный пресвитер Гай, св. Дионисий Александрийский и другие. Они считали, что автор Откровения — другой Иоанн, который был тоже учеником Господа. Наука так и не пришла к определенному выводу, поэтому вопрос об авторе Апокалипсиса остается открытым. Мы вполне можем представить его юношей, который весь дышал апокалиптическими видениями Ветхого Завета и был настолько ими наполнен, что хотел низводить гром и молнии, за что был прозван Иисусом Воанергес — Сыном грома, то есть человеком, душа которого подобна грому. Таков смысл этого оборота. Человека можно назвать сыном благословения, сыном гнева, сыном благодати, а он был Сын грома и писал именно так. Непримиримость к богоборческой империи, к Риму, ожидание скорого конца мира — все это вполне созвучно духу юного апостола Иоанна, как он представлен в Евангелии.
Но тут возникает самая большая трудность, которую богословы до сих пор не разрешили. Старец, пресвитер, автор Евангелия от Иоанна и Иоанновых посланий писал нечто иное, отличное от текста Апокалипсиса. Ясно, что или у него был соавтор, или между написанием того и другого произведения прошло, по крайней мере, много лет, и, возможно, произошли какие-то значительные события. Главное, о чем можно с уверенностью сказать: и Апокалипсис, и Иоанновы писания — послания и Евангелие — вышли из одного круга. Об этом говорят близость словаря и общая фразеология, их роднят противопоставление света и тьмы, словосочетание «Агнец Божий», повторяющиеся и в Иоанновых писаниях, и в Апокалипсисе. Можно предположить, что эти писания вышли из круга учеников Иоанна, но я полагаю, что Апокалипсис он мог написать и сам во время Иудейской войны, поскольку в тексте нет еще указаний на разрушение Храма. Иоанн мог написать его вскоре после начала гонений Нерона, после первых христианских жертв на арене цирка в Риме и после других трагических событий того времени.
Место написания Апокалипсиса известно из самой книги: в ней говорится об острове Патмос. Датировка книги до сих пор спорная, но она написана не раньше начала гонений при Нероне в 64 году и не позже правления Домициана, то есть 95 года. Где-то в это время, плюс-минус 10–15 лет, и возникла книга. Для нас же важно то, что она написана пророком Иоанном, одним из учеников Господа, написана по вдохновению Духа Святого и признана Церковью как адекватное выражение нашей общей веры, как слово Божье. А писал ли ее Иоанн Зеведеев или какой-то другой Иоанн — это не столь важно. Я думаю, что у Христа было немало учеников, которые могли носить это распространенное имя. Ведь в евангельские времена у Него, кроме семидесяти учеников, было еще пятьсот. Известно, что был некий ученик Аристион, был Иоанн пресвитер — и все они ученики Господа.

ДалееДобавлено спустя 7 минут19 Кого Я люблю, тех обличаю и наказываю. Итак будь ревностен и покайся.
22 ноября 2017, среда
SkyWolf SkyWolf
""

10 Третий ангел вострубил, и упала с неба большая звезда, горящая подобно светильнику, и пала на третью часть рек и на источники вод.
11 Имя сей звезде «полынь»; и третья часть вод сделалась полынью, и многие из людей умерли от вод, потому что они стали горьки.

""

В городе Чернобыль к 25-ти летию аварии на ЧАЭС создали мемориальный комплекс «Звезда Полынь». Структура, художественное наполнение, пространственно-архитектурные решения комплекса были придуманы народным художником Украины Анатолием Гайдамакой. По словам автора, идея создания мемориала родилась еще в начале 90-х годов прошлого века. Автор постарался отобразить суть катастрофы и человеческую горечь брошенных населенных пунктов, погибшей этнокультуры чернобыльского края.Звезда полынь<<<<
22 ноября 2017, среда
SkyWolf SkyWolf
Хулио Кортасар
Все огни - огонь
«Вот таким будет когда-нибудь памятник мне», — иронически замечает про себя проконсул[1], поднимая руку, которая застывает затем в приветственном жесте. Проконсул позволяет публике, которую не смогли утомить ни жара, ни два часа зрелища на арене цирка, обратить себя в камень на время рева овации. Наступает миг обещанного сюрприза, и проконсул поворачивает голову и смотрит на свою супругу, которая в ответ улыбается ему бесстрастной улыбкой — как всегда на праздниках. Ирина не знает, что сейчас последует, но в тоже время словно бы знает — ведь даже неожиданное становится рутиной, когда привыкаешь сносить, с безразличием, которое так ненавидит проконсул, бесконечные капризы повелителя. Даже не поворачиваясь к арене, она заранее знает, что уже брошен жребий, что предстоит жестокое и монотонное зрелище. Ликас, хозяин винокурен, и его жена Урания первыми выкрикивают имя, которое толпа тотчас же подхватывает и громогласно повторяет. «У меня для тебя сюрприз, — говорит проконсул. — Меня уверяли, что ты восхищаешься стилем этого гладиатора». Страж своей улыбки, Ирина чуть склоняет голову в знак благодарности. «Полагаю, ты окажешь нам честь и поприсутствуешь на поединке, пусть тебе и претят ристалища, — добавляет проконсул. — Согласись, что я позаботился о том, чтобы предложить то, что не может тебе не понравиться». — «Ты — соль земли! — восклицает Ликас. — Ты заставляешь тень самого Марса спуститься на убогую арену нашей провинции!». — «И это еще только половина», — говорит проконсул, пригубив из кубка и передав его своей жене. Ирина делает большой глоток, что вроде бы помогает заслонить ароматом вина густой, всепроникающий запах крови и навоза. Воцаряется выжидательное молчание, словно клинком вонзающееся в Марка; он выходит на середину арены, его короткий меч вспыхивает как молния — когда лучам солнца удается проникнуть сквозь щели в старом ограждении стадиона, — бронзовый щит небрежно висит на левой руке гладиатора. «Уж не собрался ли ты выпустить его против победителя Смирния?» — взволнованно спрашивает Ликас. «Нет, я придумал кое-что получше, — отвечает проконсул. — Я хочу, чтобы твоя провинция запомнила меня по этим играм и чтобы моя супруга хоть на какое-то время перестала изнывать от скуки». Урания и Ликас аплодируют в ожидании ответа Ирины, но та лишь молча отдает рабу кубок, словно не замечая поднявшегося над ареной рева публики, приветствующей выход второго гладиатора. Неподвижный, Марк тоже кажется безразличным к овациям, знаменующим появление его противника; лишь кончиком меча он слегка постукивает по позолоченным поножам.
«Алло», — говорит Ролан Ренуар, вытаскивая из пачки сигарету, это движение — словно неотъемлемая часть того, другого — за телефонной трубкой. На линии слышны помехи, треск беспорядочных соединений, слышен чей-то голос, диктующий цифры, и вдруг — тишина, совсем мертвая, из того мертвого молчания, что изливает телефон в ушную раковину. «Алло», — говорит Ролан, положив сигарету на край пепельницы и хлопая по карманам халата в поисках спичек. «Это я», — слышится голос Жанны. «Это я», — зачем-то повторяет Жанна. И, так как Ролан молчит, она добавляет: «Соня только что ушла».
Он должен повернуться к императорской ложе и — как того требует раз и навсегда заведенный порядок — поприветствовать сидящих там. Он знает, что должен это сделать, знает, что увидит жену проконсула, самого проконсула и, вполне возможно, жена проконсула улыбнется ему, как это было на последних играх. Ему не нужно думать, он почти не умеет думать, но инстинкт предупреждает его, твердит, что эта арена — плохая, она — как огромный бронзовый глаз, испещренный извилистыми тропами, оставленными граблями и пальмовыми листьями поверх случайно сохранившихся мрачных следов предшествовавших поединков. Сегодня ему приснилась рыба; ему снилось, что он один, на пустынной дороге, меж полуразрушенных колонн; пока он надевал доспехи, кто-то успел пробормотать, что проконсул не заплатит ему золотыми монетами. Марк не снизошел до того, чтобы расспрашивать незнакомца, и тогда кто-то еще, зловеще рассмеявшись, стал удаляться, так и не повернувшись к нему спиной. Потом кто-то третий стал шептать, что он — брат гладиатора, убитого Марком в Массилии[2], но времени уже не оставалось, и вот его уже толкают в спину, выпроваживая к галерее, навстречу несущемуся снаружи реву толпы. Жара невыносимая, на голову давит шлем, отбрасывающий солнечные зайчики на трибуны и ограду арены. Опять — обвалившиеся колонны, неясные сны с провалами в те самые мгновения, когда все вот-вот должно было стать понятным. Да еще тот, кто помогал надевать доспехи, сказал, что проконсул не заплатит ему золотом; может быть, и жена проконсула не улыбнется ему сегодня. Крики публики ему безразличны — ведь сейчас ими приветствуют другого, его соперника. Аплодисменты чуть менее бурные, чем минуту назад, когда приветствовали Марка, но теперь к ним примешиваются возгласы удивления, и Марк поднимает голову, смотрит на ложу, где Ирина как раз отвернулась, чтобы поговорить с Уранией, где проконсул небрежным жестом делает знак, и все тело гладиатора напрягается, а рука сильнее сжимает меч. Ему достаточно одного взгляда на противоположную галерею: нет, его противник появляется не оттуда; со скрипом поднимается решетка, открывающая темный коридор, из которого на арену обычно выпускают зверей, и вот Марк уже может различить на фоне покрытой плесенью каменной стены огромный черный силуэт ретиария-нубийца[3]. Вот теперь — да, все встает на свои места, и не нужно никаких объяснений — проконсул не заплатит ему золотом, понятно и видение рыбы, и полуразрушенных колонн. И в то же время ему почти нет дела до того, как пойдет бой с ретиарием, это ведь просто работа и жребий рока, вот только тело его по-прежнему напряжено так, словно он боится, что-то в его плоти спрашивает, почему ретиарий вышел из коридора для зверей, и тот же вопрос задают друг другу зрители, и о том же спрашивает у проконсула Ликас, а проконсул улыбается, понимая, что сюрприз удался, и Ликас, притворно, с улыбкой протестуя, чувствует себя обязанным заключить пари, поставив на Марка; прежде чем прозвучат эти слова, Ирина уже знает, что в ответ проконсул поставит на нубийца вдвое большую сумму, а затем, бросив на нее любезнейший взгляд, прикажет подать холодного вина. И она будет пить вино, и обсуждать с Уранией рост и свирепость нубийца; каждое движение предсказано заранее, пусть это и неизвестно ей самой, пусть даже, в конце концов, не будет хватать кубка с вином или изгиба губ Урании, восхищающейся фигурой черного великана. Затем Ликас, большой знаток всего, что связано с этим цирком, обратит их внимание на то, что нубиец задел шлемом решетку, поднятую над выходом из коридора на высоту двух метров. Еще он похвалит изящество и легкость, с которыми ретиарий перекинул через левое предплечье чешуйчатые складки своей сети. И как всегда, как это бывает всякий раз с той, уже далекой брачной ночи, Ирина сожмется в комок, отступив до самых дальнихnграниц самой себя, оставаясь при этом внешне снисходительной, любезной и даже довольной; в этой свободной и стерильной глубине она чувствует присутствие смерти, которое проконсул скрыл в веселом — на публику — сюрпризе, присутствие, которое могут постичь только она и Марк, но он не успеет понять, — мрачная, свирепая, молчаливая машина, и его тело, которое она так возжелала в тот, другой день в цирке (что тотчас же заметил проконсул, который угадывал это без помощи своих колдунов — всегда, с первого же мгновения), заплатит сегодня дорогой ценой за ничтожную игру воображения, за бесполезный взгляд в глаза — через тело фракийца[4], убитого одним мастерским ударом в горло.
Прежде чем набрать номер телефона Ролана, рука Жанны прошлась по страницам модного журнала, прикоснулась к упаковке транквилизатора, погладила свернувшуюся клубочком на диване кошку. Вот голос Ролана произнес «алло», его чуть сонный голос, — и вдруг Жанна ощущает, что — вот потеха-то будет — она расскажет ему сейчас то, что немедленно запишет ее в разряд многочисленных телефонных плакальщиц, хнычущих перед единственным зрителем-слушателем, курящим в густой, непроглядной тишине. «Это я», — говорит Жанна, причем говорит скорее самой себе, а не этой тишине, в которой словно где-то на занавесе, на заднем плане танцуют считанные искры звука. Она смотрит на свою руку, которая перед тем, как набрать номер, рассеянно гладила кошку (разве не слышны в трубке другие цифры, разве не слышен далекий голос, диктующий числа кому-то, кто молчит и существует лишь для того, чтобы послушно записывать их?), и не верит, что вот эта рука, взявшая и опустившая на место таблетки, — ее рука, что голос, только что повторивший: «Это я», — ее голое, на самой грани… Из чувства собственного достоинства — замолчать, медленно, не бросая, положить трубку, остаться одной, начистоту. «Соня только что ушла», — говорит Жанна; граница пересечена, начинается потеха, маленький успокоительный ад.
«А…» — говорит Ролан, чиркая спичкой. Жанна слышит этот звук и словно видит лицо Ролана, делающего первую затяжку — чуть откинув голову и прищурив глаза. Сверкающий поток чешуи словно срывается с рук черного великана, и Марку хватает времени ровно на то, чтобы увернуться от сети. Раньше — проконсул это хорошо знает и отворачивается так, чтобы только Ирина видела, как он улыбается, — ему хватало этого краткого мгновения, слабого места любого ретиария, чтобы, заблокировав щитом грозный трезубец, броситься словно на крыльях — вперед, к незащищенной груди противника. Но сегодня Марк не бросается в ближний бой, его ноги чуть согнуты, он готов отпрыгнуть в любую сторону, а нубиец тем временем стремительно подбирает сеть и готовится к новой атаке. «Ему конец», — думает Ирина, не глядя на проконсула, который тем временем роется в груде сладостей на протянутом ему Уранией подносе. «Да, он не тот, что раньше», — думает Ликас, уже сожалея о проигранном пари. Марк чуть повернулся на месте, следуя за обходящим его нубийцем; он — единственный, кто пока не знает того, что все предчувствуют, — это что-то, съежившись в нем, ждет очередной попытки, и он лишь чуть обескуражен тем, что ему не удалось выполнить все по предписанию науки. Ему бы еще немного времени — из тех долгих часов пиршеств победителя, — чтобы понять наконец, почему же на этот раз проконсул не заплатит ему золотом. Мрачный, он продолжает ждать следующего удачного момента; может быть, в конце боя, поставив ногу на мертвое тело поверженного ретиария, он сумеет снова поймать посланную ему улыбку жены проконсула; но не об этом он сейчас думает, а тот, кто думает именно так, уже не верит в то, что нога Марка сможет встать на грудь лежащего с пронзенным горлом нубийца.
«Говорить-то будешь? — спрашивает Ролан. — Если, конечно, ты не вознамерилась продержать меня на линии весь вечер, слушая этого типа, что диктует свои цифры неизвестно кому. Слышишь его? » — «Да, — говорит Жанна, — словно откуда-то издалека. Триста пятьдесят четыре, двести сорок два». На какой-то миг в трубке воцаряется тишина — если не считать далекого монотонного голоса. «По крайней мере, — говорит Ролан, — он использует телефон хоть с какой-то практической целью». Ответ мог бы быть вполне предсказуемым — первая жалоба, — но Жанна молчит еще несколько секунд и повторяет: «Соня только что куда-то ушла». Поколебавшись, она добавляет: «Наверное, она к тебе пошла. Вот-вот будет». Ролан мог бы и удивиться: с чего это, мол, так, что это Соня вдруг забыла у него? «Не ври», — говорит Жанна, и кошка выскальзывает из-под ее руки с оскорбленным выражением на мордочке. «Я не вру, — отвечает Ролан. — Я имел в виду не то, придет ли она вообще или нет, а то, который сейчас час. Соня прекрасно знает, что в такое время меня раздражают любые гости, да и звонки тоже». Восемьдесят пять, — диктует кто-то издалека. Четыреста шестнадцать. Тридцать два. Жанна закрывает глаза и ждет первой паузы в этом потоке, чтобы сказать то единственное, что еще осталось невысказанным. Если Ролан сейчас положит трубку, ей еще останется этот голос где-то в глубине линии; она сможет, прижимая трубку к уху, постепенно сползать с дивана, поглаживая кошку, которая уже вернулась и растянулась рядом с ней, лениво поигрывая баночкой с таблетками, и можно будет слушать до тех пор, пока и голос, диктующий цифры, не устанет, и уже не останется ничего, совсем ничего, если не считать трубки, которая вдруг станет пугающе тяжело давить на руку, — мертвая вещь, которую нужно отбросить, не глядя. Сто сорок пять, — говорит голос. И где-то еще дальше, словно легкий набросок карандашом, кто-то, кто, скорее всего, мог бы быть робкой, застенчивой женщиной, спрашивает между двумя щелчками: «Алло, это Северный вокзал? »Добавлено спустя 1 минутуВторой раз ему удается выскользнуть из-под сети, но прыжок назад оказался плохо просчитан, и он поскальзывается на влажном песке. С усилием, которое заставляет публику не на шутку поволноваться, Марк отбивает сеть круговым движением меча и одновременно выставляет вперед левую руку, получая звонкий удар трезубцем в бронзовый щит. Не обращая внимания на восторженные комментарии Ликаса, проконсул поворачивается к сидящей неподвижно Ирине. «Сейчас или никогда», — говорит проконсул. «Никогда», — отвечает Ирина. «Да, он уже не тот, что раньше, — повторяет Ликас, — и это ему дорого обойдется. Нубиец не даст ему второго шанса. Тут и смотреть больше не на что». На некотором расстоянии от них, почти неподвижный, Марк, похоже, осознает совершенную ошибку; подняв щит, он твердо смотрит на уже подобранную сеть, на трезубец, гипнотизирующе мерцающий в двух метрах от его глаз. «Да, ты прав — он уже не тот, — говорит проконсул. — Ирина, ты на него поставила?» Напряженный, готовый в любой миг к броску, Марк кожей и самым нутром чувствует, что толпа бросила его. Будь у него мгновение покоя, он сумел бы разорвать парализующий его узел, эту невидимую цепь, начинающуюся где-то далеко позади него, так, чтобы он не знал где, цепь, в какой-то миг принимающую облик личной заявки проконсула, обещания особой, дополнительной платы и того сна с рыбой, а сейчас, когда уже нет времени ни для чего, она ощущается уже как образ из того самого сна — танцующая прямо перед глазами сеть, что притягивает сверкающей чешуей каждый луч, проникающий на арену сквозь дыры в ограде. Все — цепь, ловушка, западня; публика взрывается аплодисментами, когда Марк стремительно бросается вперед, заставляя ретиария, в первый раз за поединок, отступить на шаг; Марк выбирает единственную дорогу — смятение, пот, запах крови, лик смерти прямо перед ним, и нужно убить, победить ее; кто-то, кто думает о нем под маской улыбки, кто-то, желавший его, стоявшего над агонизирующим фракийцем. «Яд, — говорит сама себе Ирина, — когда-нибудь я найду яд, но пока — прими от него кубок, будь сильнее, жди своего часа». Пауза в разговоре затягивается, как тянется коварная черная галерея, в которой прерывисто бьется далекий голос, диктующий цифры. Жанна всегда верила в то, что самое важное когда-то оказывается ближе, чем любые слова; может быть, эти цифры сейчас важнее любого разговора — для того, кто их так внимательно слушает, как для нее — аромат духов Сони, прикосновение ладони Сони к ее плечу, перед тем как уйти, — все это значит куда больше, чем слова Сони. Но вполне естественно, что Соня не ограничилась зашифрованным — зацифрованным — сообщением, что она предпочла сказать все всеми возможными словами, наслаждаясь ими от первого до последнего. «Я понимаю, что тебе будет тяжело, — повторила Соня, — но я ненавижу ложь, терпеть не могу скрывать что-либо и хочу сказать тебе все, как есть». Пятьсот сорок шесть, шестьсот семьдесят два, двести восемьдесят девять. «Мне наплевать, к тебе она пошла или нет, — говорит Жанна. — Мне теперь вообще все все равно». Вместо очередной цифры — долгое молчание. «Ты слушаешь?» — спрашивает Жанна. «Да», — говорит Ролан и кладет окурок на край пепельницы, чтобы не торопясь нашарить на столике коньяк. «Чего я не могу понять…» — начинает Жанна. «Только, пожалуйста, не надо… — перебивает ее Ролан. — В таких делах вообще мало кто что понимает, дорогая, да если и поймешь — что с этого толку? Жаль, что Соня поторопилась, не ей бы следовало говорить тебе это. Да черт побери, перестанет он когда-нибудь талдычить свои цифры?» Далекий, слабый, но четкий голос, наводящий на мысль об организованном и упорядоченном мире муравьев, продолжает свой пунктуальнейший диктант — сквозь приблизившуюся и сгустившуюся тишину. «Ноты… — безо всякого смысла говорит Жанна. — Значит, ты…»
Ролан делает глоток коньяка. Ему всегда нравилось отбирать слова, избегать поверхностных разговоров. Жанна повторит и дважды, и трижды каждую фразу — всякий раз с новым ударением; пусть говорит, пусть мелет одно и тоже, а он тем временем подготовит минимум веских ответов, которые приведут в должный порядок этот жалкий хаос. Тяжело дыша, он выпрямляется после очередного обманного движения и резкого шага в сторону, что-то подсказывает ему, что на этот раз нубиец будет атаковать иначе, что удар трезубцем последует до, а не после броска сети. «Смотри внимательно, — поясняет Ликас своей жене, — я уже видел, как это бывает, в Апта Юлии[5], удачный отвлекающий маневр». Почти не защищенный, рискуя оказаться под вовремя брошенной сетью, Марк бросается вперед и только затем поднимает щит, чтобы прикрыться от сверкающей реки, которая молнией слетает с руки нубийца. Сеть отбита кромкой щита, но трезубец срывается вниз — и кровь фонтаном хлещет из бедра Марка, короткий меч которого лишь без толку бьет по древку оружия противника. «Я же тебе говорил!» — кричит Ликас. Проконсул внимательно смотрит на рану в бедре гладиатора, на кровь, стекающую под позолоченные поножи; едва ли не с грустью думает он о том, как Ирина хотела бы погладить это бедро, ощутить его тепло и крепость, постанывая, как стонет она, когда он сдавливает ее изо всех сил, чтобы сделать ей больно. Нужно будет сказать ей это сегодня же ночью, сказать — и посмотреть ей в глаза, выискивая в лице Ирины, в этой совершенной маске, едва заметные признаки уязвимости; под своей маской она будет до последнего притворяться безразличной к его словам, как сейчас она изо всех сил изображает благородный интерес к схватке, заставляющей плебс выть от восторга в предчувствии неизбежного скорого конца. «Удача отвернулась от него, — говорит проконсул супруге. — Я чувствую себя едва ли не виноватым в том, что привез его сюда, на эту провинциальную арену. Нет, точно, какая-то его часть осталась там, в Риме». — «А остальное — останется здесь, вместе с деньгами, которые я на него поставил», — смеется Ликас. «Ну прошу тебя, не надо так, — говорит Ролан, — глупо продолжать говорить по телефону, если мы можем увидеться сегодня же вечером. Я тебе повторяю: Соня поторопилась, поступила опрометчиво, а я бы хотел смягчить для тебя этот удар». Муравей перестал диктовать числа, и слова Жанны звучат совсем иначе; в ее голосе не слышно слез, что удивляет Ролана: он-то заготовил ответ в расчете на лавину жалобных упреков. «Смягчить удар? Для меня? — уточняет Жанна. — Ну конечно — изворачиваясь, обманывая меня в очередной раз». Ролан вздыхает, заставляет себя пропустить ответы, которые могли бы затянуть до полной тоски этот безрадостный диалог. «Извини, но если ты будешь продолжать в том же духе, я предпочел бы прервать разговор, — говорит он, и в первый раз в его голосе появляется приветливая заинтересованность. — Лучше всего, я думаю, будет, если я завтра зайду к тебе. В конце концов, мы же цивилизованные люди, какого черта!» Откуда-то издалека слышен муравьиный голос: восемьсот восемьдесят восемь. «Не приходи, — говорит Жанна, и забавно слышать слова, перемешанные с цифрами: не восемьсот приходи восемьдесят восемь, — не приходи больше никогда, Ролан». Драма, весьма вероятные угрозы свести счеты с жизнью, тоска — как с Мари-Жозе, как со всеми теми, кто принимает это так близко к сердцу. «Не глупи, — советует Ролан, — завтра сама поймешь, что так лучше для обоих». Жанна молчит, муравей диктует круглые числа: сто, четыреста, тысяча. «Ну, до завтра», — говорит Ролан, радостно-удивленно разглядывая платье Сони, только что появившейся в дверях и остановившейся с полувопросительным-полунасмешливым выражением на лице. «Быстро она тебя вызвонила», — говорит Соня, положив на стол сумку и журнал. «До завтра, Жанна», — повторяет Ролан. Тишина тетивой натянутого лука повисает в трубке, пока ее сухо не обрывает далекая цифра — девятьсот четыре. «Хватит талдычить эти идиотские числа!» — изо всех сил кричит Ролан и, прежде чем отодвинуть трубку от уха, слышит щелчок на другом конце линии — лук выстреливает свою безобидную стрелу. Почти неподвижный, понимающий невозможность увернуться от вот-вот накроющей его сети, Марк стоит лицом к лицу с великаном нубийцем — слишком короткий меч сжат в выставленной вперед руке. Нубиец ослабляет туго сложенную сеть, еще немного, снова подбирает ее, подыскивая самое удачное положение; он крутит ею, словно желая подразнить публику, призывающую его покончить с уже раненным противником. Чтобы бросок сети получился как можно более стремительным, он чуть опускает трезубец и поворачивается боком. Марк бросается навстречу сети, подняв высоко щит, он — словно башня, рассыпающаяся на части, ударившись о черную скалу; меч вонзается во что-то, отвечающее диким воем еще выше; в глаза и в рот набивается песок, бесполезная сеть падает на задыхающуюся рыбу.
Она безразлично принимает ласки — неспособная почувствовать, что рука Жанны слегка дрожит и начинает холодеть. Когда пальцы в последний раз соскальзывают с шерсти и замирают неподвижно, кошка требовательно жалуется на безразличие; затем кошка заваливается на спину и выжидательно шевелит лапками, что неизменно приводит Жанну в восторг, но на этот раз — нет, ее рука по-прежнему неподвижна, едва заметным движением один лишь палец тычется в шерсть, словно пытается нащупать живое тепло, и снова замирает между мягким дышащим боком и упаковкой с таблетками, докатившейся прямо сюда, совсем близко. Меч вонзается ему в живот, и нубиец по-звериному взвывает, отшатываясь назад, и в этот последний миг, когда боль становится сродни последнему зову ненависти, все оставшиеся, еще не ушедшие с кровью из раны силы нубийца уходят на то, чтобы поднять трезубец и вонзить его в спину лежащего перед ним ничком противника. Он падает на Марка, конвульсии заставляют его перекатиться на спину и замереть рядом с врагом; медленно двигается рука Марка, приколотого к песку, словно огромное сверкающее насекомое.Добавлено спустя 2 минуты<<
— Редкий случай, — говорит проконсул, обращаясь к Ирине, — чтобы два гладиатора такого уровня убили в поединке друг друга. Можем поздравить себя с тем, что нам выпало увидеть столь нечастое зрелище. Сегодня же вечером напишу об этом брату, чтобы хоть чуть-чуть развеселить его, совсем заскучавшего в однообразии своего брака!
Ирина видит, как движется рука Марка — медленное, бесполезное движение, — словно он пытается вырвать вонзившийся в его внутренности трезубец. Она представляет себе проконсула, обнаженного, лежащего на песке арены с тем же трезубцем, вогнанным в спину по самое древко. Нет, проконсул не смог бы шевельнуть рукой с таким же — последним, предсмертным — достоинством; он бы визжал и сучил ногами, как заяц, вымаливая прощение у разгневанной публики. Опираясь на протянутую руку супруга, она еще раз выражает свое одобрение; рука перестала шевелиться, единственное, что остается, — это улыбаться, искать убежища в разуме. Кошке, похоже, не нравится неподвижность Жанны, она по-прежнему лежит на спине в ожидании ласки; затем, словно ей помешал уткнувшийся в шерсть палец, она нетерпеливо мяукает и, отвернувшись, уходит, забытая и уже сонная.
«Извини, что я в такое время, — говорит Соня. — Увидела твою машину у дверей, и — искушение было слишком велико. Это ведь она тебе звонила? «Ролан ищет сигарету. «Зря ты так, — говорит он. — Считается, что этот шаг должен делать мужчина; в конце концов, я больше двух лет был с Жанной, и она хорошая девушка». — «Зато какое удовольствие, — говорит Соня, наливая себе коньяк. — Я ей никогда не могла простить этой ее невинности, пожалуй, ничто другое так не злит меня. Ты только представь: она начала с того, что рассмеялась — решила, понимаешь ли, совсем всерьез, что я ее разыгрываю». Ролан смотрит на телефон, думает о муравье. Сейчас Жанна перезвонит, и будет неудобно, потому что Соня уже села рядом с ним и гладит его по голове, одновременно быстро листая журнал, словно в поисках иллюстраций. «Зря ты так», — повторяет Ролан, притягивая к себе Соню. «Зря явилась в такое время?» — смеется Соня, уступая рукам, которые настойчиво ищут первый крючок на ее платье. Темное покрывало опускается на плечи Ирины, повернувшейся спиной к зрителям в ожидании, пока проконсул в последний раз поприветствует сограждан. К овациям примешивается гул пришедшей в движение толпы, поспешные шаги тех, кто хочет побыстрее оказаться на выходе, опередив зрителей с нижних галерей. Ирина знает, что сейчас рабы уносят с арены трупы, и не оборачивается; ее радует мысль о том, что проконсул принял предложение Ликаса поужинать у того на вилле, находящейся на берегу озера, где вечерний воздух поможет ей забыть запах плебса, последние крики, медленно двигающуюся руку, словно гладящую, ласкающую землю. Забыть нетрудно, хотя проконсул и мучает ее бесконечными напоминаниями о терзающем его прошлом; когда-нибудь Ирина найдет способ заставить его забыть обо всем навсегда, и пусть народ посчитает его просто умершим. «Вот увидишь, что придумал наш повар, — говорит жена Ликаса. — Он вернул моему мужу не только аппетит, он теперь и по ночам…» Ликас смеется и приветственно машет друзьям, ожидая, пока проконсул первым повернется и пойдет к галерее, но тот замер на месте, словно ему огромное удовольствие доставляет зрелище залитой кровью арены, на которой лежат соединенные смертью трупы. «Я так счастлива», — говорит Соня, прикасаясь щекой к груди засыпающего Ролана. «Не говори так, — бормочет он, — можно подумать, что это говорится из любезности». «Ты мне не веришь?» — смеется Соня. «Верю, верю, но не говори сейчас этого. Давай покурим». Он шарит рукой по столу в поисках сигарет, находит, вкладывает одну в губы Соне, подносит другую поближе и зажигает обе от одной спички. В полудреме они едва смотрят друг на друга, и Ролан, помахав спичкой, кладет ее на стол — туда, где вроде должна быть пепельница. Соня засыпает первой, и он осторожно вынимает у нее изо рта недокуренную сигарету, добавляет свою и кладет обе на стол, проваливаясь в тяжелый, без сновидений сон бок о бок с Соней. Тазовый платок, лежащий рядом с пепельницей, сгорает без пламени, медленно сжимаясь, он кусками падает на ковер — рядом с кучей одежды и рюмкой с коньяком. Часть зрителей начинает кричать, люди скапливаются на нижних ступенях; проконсул, взмахнув последний раз рукой, дает страже сигнал — организовать для него свободный проход. Ликас, который первым понимает, что происходит, показывает на самую дальнюю часть ограды, которая на глазах начинает разваливаться, рассыпаясь ливнем искр, льющихся на толпу зрителей, беспорядочно мечущихся по трибунам в поисках выхода. Выкрикивая какой-то приказ, проконсул толкает Ирину, все так же неподвижно стоящую спиной к нему и к арене. «Быстро, пока не забита нижняя галерея!» — кричит Ликас, бросаясь бежать впереди жены. Ирина первая ощущает запах шипящего масла — пожар, возгорание погребов в подвалах цирка; позади часть забора падает на спины тех, кто давится, пытаясь пробить себе путь к выходу по плотной массе сбившихся тел, заперевших собой оказавшиеся слишком узкими галереи. Сотни и сотни прыгают на арену, пытаясь найти выход здесь, но дым от горящего масла скрывает за черной пеленой все вокруг. Несомый языками пламени пылающий лоскут ткани с размаху налетает на проконсула, еще не успевшего укрыться в коридоре, ведущем к императорской галерее. Ирина оборачивается на его крик, голыми руками сбрасывает с него горящую тряпку и говорит: «Выйти не удастся. Они сдавили там, внизу, друг друга — как дикие животные». Тогда Соня вскрикивает, пытаясь освободиться от пылающих объятий, вырвавших ее из сна, и ее первый крик смешивается со стоном Ролана, который тщетно пытается встать, задыхаясь в густом черном дыму. Они еще кричат — все слабее и слабее, — когда пожарная машина на полной скорости, рассекая толпу любопытных, въезжает на их улицу. «На десятом этаже, — говорит лейтенант. — Тяжело придется — ветер северный. Ну, пошли».Все огни-огонь<<<<
24 ноября 2017, пятница
SkyWolf SkyWolf
Образ Понтия Пилата: наказание за трусость (По роману М. А. Булгакова «Мастер и Маргарита»

Трусость — мать жестокости.
М. де Монтень

Роман «Мастер и Маргарита» стал венцом творчества М. А. Булгакова. Это произведение дошло до читателей много лет спустя после смерти автора. Его можно с полным правом назвать уникальным произведением. Писатель сначала задумывал роман как апокрифическое «евангелие от дьявола». Но с годами замысел стал более сложным. В романе сочетаются сложнейшие философские и религиозные вопросы, а также фантастические и сатирические мотивы. Особого внимания заслуживает проблема нравственного выбора героев, тема ответственности за свои поступки.

В романе эта тема раскрывается благодаря Понтию Пилату и Мастеру. Эти люди достойны обвинения в трусости. Но может ли быть обвинен в трусости «жестокий пятый прокуратор Иудеи» Понтий Пилат? Ведь когда-то он отважно бросался в атаку, за ним шла вся конница... Да, этого нельзя отрицать. Но насколько изменился Понтий Пилат, когда стал прокуратором Иудеи. Теперь он облечен властью. Казалось бы, он должен быть мудрым и смелым. Но страхи и сомнения довлеют над ним. Когда перед Понтием Пилатом оказался бродячий философ, прокуратор сразу же начинает думать о «законе об оскорблении величества». И представляет человека с «запавшим беззубым ртом», язвой на лбу и золотым венцом на плешивой голове, то есть императора Тиверия.

Понтий Пилат боится гнева императора. Именно поэтому он не хочет спасти бродячего философа. Гибель невинного человека не кажется прокуратору Иудеи таким уж страшным преступлением. Намного страшнее ему кажется навлечь на себя гнев императора. Что это, если не трусость? Каждый несет ответственность за свои поступки. Понтий Пилат не исключение. Но нельзя обмануть свою совесть. И после смерти Иешуа Понтий Пилат пытается загладить свою вину. Он посылает убийц к доносчику, который стал причиной гибели бродячего философа. Это опять показывает, что для Понтия Пилата ничего не значит чужая жизнь. Разве смерть доносчика сможет искупить вину самого Понтия Пилата? Нет, прокуратору не будет от этого легче. Он просто предпринимает в своих глазах попытку оправдаться.

Можно ли назвать раскаяние прокуратора искренним? Или оно фальшивое, лицемерное? Хочется думать, что это не так. Понтий Пилат страдает от страшных головных болей. Только Иешуа мог ему помочь. Головная боль — это своего рода расплата. Не случайно голова перестает болеть, когда прокуратор понимает, что правильно разрешил ту или иную проблему.

После гибели Иешуа Понтий Пилат задумывается над тем, что должен был бы пожертвовать своей карьерой, чтобы спасти бродячего философа. Но сделать уже ничего нельзя. Трусость прокуратора оказалась главной причиной трагедии. Понтий Пилат идет против своей совести, совершает жестокий поступок, обрекая на гибель невинного человека.

Тема трусости так или иначе затрагивает и Мастера. Он создает удивительное произведение об Иисусе Христе и Понтии Пилате. Но, увы, религиозная тематика в обществе запрещена. И у Мастера не хватает сил, чтобы защитить, отстоять свое творение. По сути своей, мастеру не хватает смелости, он добровольно сдается, отправляется в сумасшедший дом, когда после ареста видит, что его квартира занята. Мастер повинен в грехе трусости. Он совершает предательство по отношению к себе самому, сжигает роман. Можно ли сравнить трусость мастера и Понтия Пилата. Ведь по существу оба этих человека больше всего боялись наказания со стороны власть имущих. Но что теряли эти люди? Ведь Понтий Пилат совсем не боится смерти, готов отравиться. Но в то же время одно упоминание об императоре вызывает у него сильнейший страх. Мастер боится не за себя, а за Маргариту, которую любит больше всего.



В финале романа раскаявшийся Понтий Пилат оказывается достойным света. А мастер вознагражден только покоем. Он не сожалеет о том, что сжег роман, не видит своего греха. И поэтому он оказывается недостоин рая.
Трусам на заметку<<<<
24 ноября 2017, пятница
SkyWolf SkyWolf
Михаил Булгаков. Записки юного врача




Полотенце с петухом





Если человек не ездил на лошадях по глухим проселочным дорогам, то
рассказывать мне ему об этом нечего: все равно он не поймет. А тому, кто
ездил, и напоминать не хочу.
Скажу коротко: сорок верст, отделяющих уездный город Грачевку от
Мурьевской больницы, ехали мы с возницей моим ровно сутки. И даже до
курьезного ровно: в два часа дня 16 сентября 1917 года мы были у последнего
лабаза, помещающегося на границе этого замечательного города Грачевки, а в
два часа пять минут 17 сентября того же 17-го незабываемого года я стоял на
битой, умирающей и смякшей от сентябрьского дождика траве во дворе
Мурьевской больницы. Стоял я в таком виде: ноги окостенели, и настолько, что
я смутно тут же во дворе мысленно перелистывал страницы учебников, тупо
стараясь припомнить, существует ли действительно, или мне это померещилось
во вчерашнем сне в деревне Грабиловке, болезнь, при которой у человека
окостеневают мышцы? Как ее, проклятую, зовут по-латыни? Каждая из мышц этих
болела нестерпимой болью, напоминающей зубную боль. О пальцах на ног
говорить не приходится - они уже не шевелились в сапогах, лежали смирно,
были похожи на деревянные культяпки. Сознаюсь, что в порыве малодушия я
проклинал шепотом медицину и свое заявление, поданное пять лет тому назад
ректору университета. Сверху в это время сеяло, как сквозь сито. Пальто мое
набухло, как губка. Пальцами правой руки я тщетно пытался ухватиться за
ручку чемодана и наконец плюнул на мокрую траву. Пальцы мои ничего не могли
хватать, и опять мне, начиненному всякими знаниями из интересных медицинских
книжек, вспомнилась болезнь - паралич "Парализис", - отчаянно мысленно и
черт знает зачем сказал я себе.
- П... по вашим дорогам, - заговорил я деревянными, синенькими губами,
- нужно п... привыкнуть ездить.
И при этом злобно почему-то уставился на возницу, хотя он, собственно,
и не был виноват в такой дороге.
- Эх... товарищ доктор, - отозвался возница, тоже еле шевеля губами под
светлыми усишками, - пятнадцать годов езжу, а все привыкнуть не могу.
Я содрогнулся, оглянулся тоскливо на белый облупленный двухэтажный
корпус, на небеленые бревенчатые стены фельдшерского домика, на свою будущую
резиденцию - двухэтажный, очень чистенький дом с гробовыми загадочными
окнами, протяжно вздохнул. И тут же мутно мелькнула в голове вместо
латинских слов сладкая фраза, которую спел в ошалевших от качки мозгах
полный тенор с голубыми ляжками:
- "Привет тебе... при-ют свя-щенный..."
Прощай, прощай надолго, золото-красный Большой театр, Москва,
витрины... ах, прощай.
"Я тулуп буду в следующий раз налевать... - в злобном отчаянии думал я
и рвал чемодан за ремни негнущимися руками, - я... хотя в следующий раз
будет уже октябрь... хоть два тулупа надевай. А раньше чем через месяц я не
поеду, не поеду в Грачевку... Подумайте сами... ведь ночевать пришлось!
Двадцать верст сделали и оказались в могильной тьме... ночь... в Грабиловке
пришлось ночевать... учитель пустил... А сегодня утром выехали в семь
утра... И вот едешь... батюшки-с-светы... медленнее пешехода. Одно колесо
ухает в яму, другое на воздух подымается, чемодан на ноги - бух... потом на
бок, потом на другой, потом носом вперед, потом затылком. А сверху сеет и
сеет, и стынут кости. Да разве я мог бы поверить, что в середине серенького
кислого сентября человек может мерзнуть в поле, как в лютую зиму?! Ан,
оказывается, может. И пока умираешь медленною смертью, валишь одно и то же,
одно. Справа горбатое обглоданное поле, слева чахлый перелесок, а возле него
серые драные избы, штук пять и шесть. И кажется, что в них нет ни одной
живой души. Молчание, молчание кругом".
Чемодан наконец поддался. Возница налег на него животом и выпихнул его
прямо на меня. Я хотел удержать его за ремень, но рука отказалась работать,
и распухший, осточертевший мой спутник с книжками и всяким барахлом
плюхнулся прямо на траву, шарахнув меня по ногам.
- Эх ты, Госпо... - начал возница испуганно, но я никаких претензий не
предчявлял - ноги у меня были все равно хоть выбрось их.
- Эй, кто тут? Эй! - закричал возница и захлопал руками, как петух
крыльями. - Эй, доктора привез!
Тут в темных стеклах фельдшерского домика показались лица, прилипли к
ним, хлопнула дверь, и вот я увидел, как заковылял по траве ко мне человек в
рваненьком пальтишке и сапожишках. Он почтительно и торопливо снял картуз,
подбежал на два шага ко мне, почему-то улыбнулся стыдливо и хриплым голоском
приветствовал меня:
- Здравствуйте, товарищ доктор.
- Кто вы такой? - спросил я.
- Егорыч я, - отрекомендовался человек, - сторож здешний. Уж мы вас
ждем, ждем...
И тут же он ухватился за чемодан, вскинул его на плечо и понес. Я
захромал за ним, безуспешно пытаясь всунуть руку в карман брюк, чтобы вынуть
портмоне.
Человеку, в сущности, очень немного нужно. И прежде всего ему нужен
огонь. Направляясь в мурьевскую глушь, я, помнится, еще в Москве давал себе
слово держать себя солидно. Мой юный вид отравлял мне существование на
первых шагах. Каждому приходилось представляться:
- Доктор такой-то.
И каждый обязательно поднимал брови и спрашивал:
- Неужели? А я-то думал, что вы еще студент.
- Нет, я кончил, - хмуро отвечал я и думал "очки мне нужно завести, вот
что". Но очки было заводить не к чему, глаза у меня были здоровые, и ясность
их еще не была омрачена житейским опытом. Не имея возможности защищаться от
всегдашних снисходительных и ласковых улыбок при помощи очков, я старался
выработать особую, внушающую уважение, повадку. Говорить пытался размеренно
и веско, порывистые движения по возможности сдержать, не бегать, как бегают
люди в двадцать три года, окончившие университет, а ходить. Выходило все
это, как теперь, по прошествии многих лет, понимаю, очень плохо.
В данный момент я этот свой неписаный кодекс поведения нарушил. Сидел,
скорчившись, сидел в одних носках, и не где-нибудь в кабинете, а сидел в
кухне и, как огнепоклонник, вдохновенно и страстно тянулся к пылающим в
плите березовым поленьям. На левой руке у меня стояла перевернутая дном
кверху кадушка, и на ней лежали мои ботинки, рядом с ними ободранный,
голокожий петух с окровавленной шеей, рядом с петухом его разноцветные перья
грудой. Дело в том, что еще в состоянии окоченения я успел произвести целый
ряд действий, которых потребовала сама жизнь. Востроносая Аксинья, жена
Егорыча, была утверждена мною в должности моей кухарки. Вследствие этого и
погиб под ее руками петух. Его я должен был счесть. Я со всеми
перезнакомился. Фельдшера звали Демьян Лукич, акушерок - Пелагея Ивановна и
Анна Николаевна. Я успел обойти больницу и с совершеннейшей ясностью
убедился в том, что инструментарий в ней богатейший. При этом с тою же
ясностью я вынужден был признать (про себя, конечно), что очень многих
блестящих девственно инструментов назначение мне вовсе неизвестно. Я их не
только не держал в руках, но даже, откровенно признаюсь, и не видел.
- Гм, - очень многозначитально промычал я, - однако у вас
инструментарий прелестный. Гм...
- Как же-с, - сладко заметил Демьян Лукич, - это все стараниями вашего
предшественника Леопольда Леопольдовича. Он ведь с утра до вечера
оперировал.
Тут я облился прохладным потом и тоскливо поглядел на зеркальные
сияющие шкафики.
Засим мы обошли пустые палаты, и я убедился, что в них свободно можно
разместить сорок человек.
- У Леопольда Леопольдовича иногда и пятьдесят лежало, - утешал меня
Демьян Лукич, а Анна Николаевна, женщина в короне поседевших волос, к
чему-то сказала:
- Вы, доктор, так моложавы, так моложалы... Прямо удивительно. Вы на
студента похожи.
"Фу ты, черт, - подумал я, - как сговорились, честное слово!"
И проворчал сквозь зубы, сухо:
- Гм... нет, я... то есть я... да, моложав...
Затем мы спустились в аптеку, и сразу я увидел, что в ней не было
только птичьего молока. В темноватых двух комнатах крепко пахло травами, и
на полках стояло все что угодно. Были даже патентованные заграничные
средства, и нужно ли добавлять, что я никогда не слыхал о них ничего.
- Леопольд Леопольдович выписал, - с гордостью доложила Пелагея
Ивановна.
"Прямо гениальный человек был этот Леопольд", - подумал я и проникся
уважением к таинственному, покинувшему тихое Мурье, Леопольду.
Человеку, кроме огня, нужно еще освоиться. Петух был давно мною съеден,
сенник для меня набит Егорычем, покрыт простыней, горела лампа в кабинете в
моей резиденции. Я сидел и, как зачарованный, глядел на третье достижение
легендарного Леопольда: шкаф был битком набит книгами. Одних руководств по
хирургии на русском и немецком языках я насчитал бегло около тридцати томов.
А терапия! Накожные чудные атласы!
Надвигался вечер, и я осваивался.
"Я ни в чем не виноват, - думал я упорно и мучительно, - у меня есть
дом, я имею пятнадцать пятерок. Я же предупреждал еще в том большом городе,
что хочу идти вторым врачом. Нет. Они улыбались и говорили: "освоитесь". Вот
тебе и освоитесь. А если грыжу привезут? Объясните, как я с ней освоюсь? И в
особенности, каково будет себя чувствовать больной с грыжей у меня под
руками? Освоится он на том свете (тут у меня холод по позвоночнику)...
А гнойный аппендицит? Га! А дифтерийный круп у деревенских ребят? Когда
трахеотомия показала? Да и без трахеотомии будет мне не очень хорошо... А...
а... роды! Роды-то забыл! Неправильные положения. Что ж я буду делать? А?
Какой я легкомысленный человек! Нужно было отказаться от этого участка.
Нужно было. Достали бы себе какого-нибудь Леопольда".
В тоске и сумерках я прошелся по кабинету. Когда поравнялся с лампой,
уважал, как в безграничной тьме полей мелькнул мой бледный лик рядом с
огоньками лампы в окне.
"Я похож на Лжедмитрия", - вдруг глупо подумал я и опять уселся за
стол.
Часа два в одиночестве я мучил себя и домучил до тех пор, что уж больше
мои нервы не выдерживали созданных мною страхов. Тут я начал успокаиваться и
даже создавать некоторые планы.
Так-с... Прием, они говорят, сейчас ничтожный. В деревнях мнут лен,
бездорожье... "Тут тебе грыжу и привезут, - бухнул суровый голос в мозгу, -
потому что по бездорожью человек с насморком (нетрудная болезнь) не поедет,
а грыжу притащат, будь покоен, дорогой коллега доктор".
Голос был неглуп, не правда ли? Я вздрогнул.
"Молчи, - сказал я голосу, - не обязательно грыжа. Что за неврастения?
Взялся за гуж, не говори, что не дюж".
"Назвался груздем, полезай в кузов", - ехидно отозвался голос.
Так-с... со справочником я расставаться не буду... Если что выписать,
можно, пока руки моешь, обдумать. Справочник будет раскрытым лежать прямо на
книге для записей больных. Буду выписывать полезные, но нетрудные рецепты.
Ну, например, natrii salicilici 0,5 по одному порошку три раза в день...
"Соду можно выписать!" - явно издеваясь, отозвался мой внутренний
собеседник.
При чем тут сода? Я и ипекакуанку выпишу инфузум... на 180. Или на
двести. Позвольте.
И тут же, хотя никто не требовал от меня в одиночестве у лампы
ипекакуанки, я малодушно перелистал рецептурный справочник, проверил
ипекакуанку, а попутно прочитал машинально и о том, что существует на свете
какой-то "инсипин" он не кто иной, как "сульфат эфира хининдигликолевой
кислоты"... Оказывается, вкуса хинина не имеет! Но зачем он? И как его
выписать? Он что - порошок? Черт его возьми!
"Инсипин инсипином, а как же все-таки с грыжей будет?" - упорно
приставал страх в вале голоса.
"В ванну посажу, - остервенело защищался я, - в ванну. И попробую
вправить"
"Ущемленная, мой ангел! Какие тут, к черту, ванны! Ущемленная, -
демонским голосом пел страх. - Резать надо"
Тут я сдался и чуть не заллакал. И моление тьме за окном послал: все,
что угодно, только не ущемленную грыжу.
А усталость напевала:
"Ложись ты спать, злосчастный эскулап. Выспишься, а утром будет видно.
Успокойся, юный неврастеник. Гляди - тьма за окнами покойна, спят стынущие
поля, нет никакой грыжи. А утром будет видно. Освоишься... спи... Брось
атлас... Все равно ни пса сейчас не разберешь. Грыжевое кольцо..."

Как он влетел, я даже не сообразил. Помнится, болт на двери загремел,
Аксинья что-то пискнула. Да еще за окнами проскрипела телега.
Он без шапки, в расстегнутом полушубке, со свалявшейся бородкой, с
безумными глазами.
Он перекрестился, и повалился на колени, и бухнул лбом в пол. Это мне.
"Я пропал", - тоскливо подумал я.
- Что вы, что вы, что вы! - забормотал я и потянул за серый рукав.
Лицо его перекосило, и он, захлебываясь, стал бормотать в ответ
прыгающие слова: - Господин доктор... господин... единственная,
единственн... единственная! - выкрикнул он вдруг по-юношески звонко, так что
дрогнул ламповый абажур. - Ах ты, господи... Ах... - Он в тоске заломил руки
и опять забухал лбом в половицы, как будто хотел разбить его. - За что? За
что наказанье?.. Чем прогневали?
- Что? Что случилось?! - выкрикнул я, чувствуя, что у меня холодеет
лицо.
Он вскочил на ноги, метнулся и прошептал так:
- Господин доктор... что хотите... денег дам... денег берите, какие
хотите. Какие хотите. Продукты будем доставлять... только чтоб не померла.
Только чтоб не померла. Калекой останется - пущай. Пущай - кричал он в
потолок. Хватит прокормить, хватит.
Бледное лицо Аксиньи висело в черном квадрате двери. Тоска обвилась
вокруг моего сердца.
- Что?.. Что? говорите! - выкрикнул я болезненно.
Он стих и шепотом, как будто по секрету, сказал мне, и глаза его стали
бездонны:
- В мялку попала...
- В мялку... в мялку?.. - переспросил я - что это такое?
- Лен, лен мяли... господин доктор... - шепотом объяснила Аксинья, -
мялка-то... лен мнут...
"Вот начало. Вот. О, зачем я приехал!" подумал я.
- Кто?
- Дочка моя, - ответил он шепотом, а потом крикнул: - Помогите! - и
вновь повалился, и стриженые его в скобку волосы метнулись на его глаза.

Лампа "молния" с покривившимся жестяным абажуром горела жарко, двумя
рогами. На операционном столе, на белой, свежепахнущей, клеенке я ее увидел,
и грыжа померкла у меня в памяти.
Светлые, чуть рыжеватые волосы свешивались со стола сбившимся засохшим
колтуном. Коса была гигантская, и конец ее касался пола. Ситцевая юбка была
изорвана, и кровь на ней разного цвета - пятно бурое, пятно жирное, алое.
Свет "молнии" показался мне желтым и живым, а ее лицо бумажным, белым, нос
заострен.
На белом лице у нее, как гипсовая, неподвижная, потухала действительно
редкостная красота. Не всегда, не часто встретишь такое лицо.
В операционной секунд десять было полное молчание, но за закрытыми
дверями слышно было, как глухо выкрикивал кто-то и бухал, все бухал головой.
"Обезумел, - думал я, - а сиделки, значит, его отпаивают... Почему
такая красавица? Хотя у него правильные черты лица... Видно, мать была
красивая... Он вдовец".
- Он вдовец? - машинально шепнул я.
- Вдовец, - тихо ответа Пелагея Ивановна.
Тут Демьян Лукич резким, как бы злобным движением от края до верху
разорвал юбку и сразу ее обнажил. Я глянул, и то, что я увидал, превысило
мои ожидания. Левой ноги, собственно, не было. Начиная от раздробленного
колена, лежала кровавая рвань, красные мятые мышцы и остро во все стороны
торчали белые раздавленные кости. Правая была переломлена в голени так, что
обе кости концами выскочили наружу, пробив кожу. От этого ступня ее
безжизненно, как бы отдельно, лежала, повернувшись набок.
- Да, - тихо молвил фельдшер и ничего больше не прибавил.
Тут я вышел из оцепенения и взялся за ее пульс. В холодной руке его не
было. Лишь после нескольких секунд нашел я чуть заметную редкую волну. Она
прошла... потом была пауза, во время которой я успел глянуть на синеющие
крылья носа и белые губы... Хотел уже сказать: конец... по счастью,
удержался... Опять прошла ниточкой волна.
"Вот как потухает изорванный человек, - подумал я, тут уж ничего не
сделаешь"
Но вдруг сурово сказал, не узнавая своего голоса:
- Камфары.
Тут Анна Николаевна склонилась к моему уху и шепнула:
- Зачем, доктор. Не мучайте. Зачем еще колоть. Сейчас отойдет... Не
спасете.
Я злобно и мрачно оглянулся на нее и сказал:
- Попрошу камфары...
Так, что Анна Николаевна с вспыхнувшим, обиженным лицом сейчас же
бросилась к столику и сломала ампулу.
Фельдшер тоже, видимо, не одобрял камфары. Тем не менее он ловко и
быстро взялся за шприц, и желтое масло ушло под кожу плеча.
"Умирай. Умирай скорее, - подумал я, - умирай. А то что же я буду
делать с тобой?"
- Сейчас помрет, - как бы угадал мою мысль, шепнул фельдшер. Он
покосился на простыню, но, видимо, раздумал: жаль было кровавить простыню.
Однако через несколько секунд ее пришлось прикрыть. Она лежала, как труп, но
она не умерла. В голове моей вдруг стало светло, как под стеклянным потолком
нашего далекого анатомического театра.
- Камфары еще, - хрипло сказал я.
И опять покорно фельдшер впрыснул масло.
"Неужели же не умрет?... - отчаянно подумал я. Неужели придется..."
Все светлело в мозгу, и вдруг без всяких учебников, без советов, без
помощи я соображал - уверенность, что сообразил, была железной, - что сейчас
мне придется в первый раз в жизни на угасшем человеке делать ампутацию. И
человек этот умрет под ножом. Ах, под ножом умрет. Ведь у нее же нет крови!
За десять верст вытекло все через раздробленные ноги, и неизвестно даже,
чувствует ли она что-нибудь сейчас, слышит ли. Она молчит. Ах, почему она не
умирает? Что скажет мне безумный отец?
- Готовьте ампутацию, - сказал я фельдшеру чужим голосом.
Акушерка посмотрела на меня дико, но у фельдшера мелькнула искра
сочувствия в глазах, и он заметался у инструментов. Под руками у него
взревел примус.
Прошло четверть часа. С суеверным ужасом я вглядывался в угасший глаз,
продымая холодное веко. Ничего не постиг. Как может жить полутруп? Капли
пота неудержимо бежали у меня по лбу из-под белого колпака, и марлей Пелагея
Ивановна вытирала соленый пот. В остатках крови в жилах у девушки теперь
плавал и кофеин. Нужно было его впрыскать или нет? На бедрах Анна
Николаевна, чуть-чуть касаясь, гладила бугры, набухшие от физиологического
раствора. А девушка жила.
Я взял нож, стараясь подражать (раз в жизни в университете я видел
ампутацию) кому-то... Я умолял теперь судьбу, чтобы уж в ближайшие полчаса
она не померла... "Пусть умрет в палате, когда я окончу операцию..."
За меня работал только мой здравый смысл, подхлестнутый необычайностью
обстановки. Я кругообразно и ловко, как опытный мясник, острейшим ножом
полоснул бедро, и кожа разошлась, не дав ни одной росинки крови. "Сосуды
начнут кровить, что я буду делать?" - думал я и, как волк, косился на груду
торзионных пинцетов. Я срезал громадный кус женского мяса и один из сосудов
- он был в виде беловатой трубочки, - но ни капли крови не выступило из
него. Я зажал его торзионным пинцетом и двинулся дальше. Я натыкал эти
торзионные пинцеты всюду, где предполагал сосуды "Артериа... артериа... как,
черт, ее?..." В операционной стало похоже на клинику. Торзионные пинцеты
висели гроздьями. Их марлей оттянули кверху вместе с мясом, и я стал
мелкозубой ослепительной пилой пилить круглую кость "почему не умирает?...
Это удивительно... ох, как живуч человек!"
И кость отпала. В руках у Демьяна Лукича осталось то, что было девичьей
ногой. Лохмы мяса, кости! Все это отбросили в сторону, и на столе оказалась
девушка, как будто укороченная на треть, с оттянутой в сторону культей.
"Еще, еще немножко... не умирай, - вдохновенно думал я, - потерпи до палаты,
дай мне выскочить благополучно из этого ужасного случая моей жизни".
Потом вязали лигатурами, потом, шелкая колленом, я стал редкими швами
зашивать кожу... но остановился, осененный, сообразил... оставил сток...
вложил марлевый тампон... Пот застилал мне глаза, и мне казалось, будто я в
бане...
Отдулся. Тяжело посмотрел на культю, на восковое лицо. Спросил:
- Жива?
- Жива... - как беззвучное эхо, отозвались сразу и фельдшер и Анна
Николаевна.
- Еще минуточку проживет, - одними губами, без звука в ухо сказал мне
фельдшер. Потом запнулся и деликатно посоветовал: - Вторую ногу, может, и не
трогать, доктор. Марлей, знаете ли, замотаем... а то не дотянет до палаты...
А? Все лучше, если не в операционной скончается.
- Гипс давайте, - сипло отозвался я, толкаемый неизвестной силой.
Весь пол был заляпан белыми пятнами, все мы были в поту. Полутруп лежал
неподвижно. Правая нога была забинтована гипсом, и зияло на голени
вдохновенно оставленное мною окно на месте перелома.
- Живет... - удивленно хрипнул фельдшер.
Затем ее стали подымать, и под простыней бы виден гигантский провал -
треть ее тела мы оставили в операционной.
Затем колыхались тени в коридоре, шмыгали сиделки, и я видел, как по
стене прокралась растрепанная мужская фигура и издала сухой вопль. Но его
удалили. И стихло.
В операционной я мыл окровавленные по локоть руки.
- Вы, доктор, вероятно, много делали ампутаций? - вдруг спросила Анна
Николаевна. - Очень, очень хорошо... Не хуже Леопольда...
В ее устах слово "Леопольд" неизменно звучало, как "Дуайен".
Я исподлобья взглянул на лица. И у всех - и у Демьяна Лукича и у
Пелагеи Ивановны - заметил в глазах уважение и удивление.
- Кхм... я... Я только два раза делал, видите ли...
Зачем я солгал? Теперь мне это непонятно.
В больнице стихло. Совсем.
- Когда умрет, обязательно пришлите за мной, - вполголоса приказ я
фельдшеру, и он почему-то вместо "хорошо" ответил почтительно:
- Слушаю-с...
Через несколько минут я был у зеленой лампы в кабинете докторской
квартиры. Дом молчал.
Бледное лицо отражалось в чернейшем стекле.
"Нет, я не похож на Дмитрия Самозванца, и я, видите ли, постарел
как-то... Складка над переносицей... Сейчас постучат... Скажут "умерла"...
Да, пойду я и погляжу в последний раз... Сейчас раздастся стук...


x x x



В дверь постучали. Это было через два с половиной месяца. В окне сиял
один из первых зимних дней.
Вошел он; я его разглядел только тогда. Да, действительно черты лица
правильные. Лет сорока пяти. Глаза искрятся.
Затем шелест... на двух костылях впрыгнула очаровательной красоты
одноногая девушка в широчайшей юбке, обшитой по подолу красной каймой.
Она поглядела на меня, и щеки ее замело розовой краской.
- В Москве... в Москве... - И я стал писать адрес - там устроят протез,
искусственную ногу.
- Руку поцелуй, - вдруг неожиданно сказал отец.
Я до того растерялся, что вместо губ поцеловал ее в нос.
Тогда она, обвисая на костылях, развернула сверток, и выпало длинное
снежно-белое полотенце с безыскусственным красным вышитым петухом. Так вот
что она прятала под подушку на осмотрах. То-то, я помню, нитки лежали на
столике.
- Не возьму, - сурово сказал я и даже головой замотал. Но у нее стало
такое лицо, такие глаза, что я взял...
И много лет оно висело у меня в спальне в Мурьеве, потом странствовало
со мной. Наконец обветшало, стерлось, продырявилось и исчезло, как стираются
и исчезают воспоминания.Булгаков. Записки юного врача<<<<
18 декабря 2017, понедельник
SkyWolf SkyWolf
Хулио Кортасар

Слюни дьявола

Перевод Маргариты Былинкиной

Черт его знает, как об этом рассказывать - от первого лица или от второго, а, может, от третьего во множественном числе, или вообще придумывать какие-нибудь невообразимые словосочетания, вроде, например, таких: "Я смотрели выходит луна" или "Нам мне страшно больно смотреть", а еще лучше так: "Ты рыжая женщина были тучами, плывшими над моими твоими нашими вашими лицами". Черт знает что.

Если садишься писать рассказ, то лучше всего сначала пойти опрокинуть стаканчик и оставить в покое свою машинку (ибо я пишу на машинке). И это вовсе не шутка. В самом деле, так лучше, потому что гвоздь моего рассказа тоже машинка (правда, иного рода - фотоаппарат "Контэкс" 1.1.2), а, надо полагать, один механизм ближе и понятнее другому механизму, чем мне, тебе, ей - рыжей женщине - и тучам. Впрочем, хватит валять дурака, я прекрасно знаю, что если уйду моя милая "Ремингтон" будет стоять, как вкопанная, на столе, застыв в том поразительном оцепенении, каким отличаются работающие механизмы, когда они не работают. А значит, мне надо садиться и писать. Кому-то из нас надо об этом написать, если это будет рассказано. Лучше взяться за дело мне, потому что я мертв, потому что меньше других во все замешан и вижу одни только тучи на небе, и могу думать, не отвлекаясь, писать, ни на что не отвлекаясь (вот наплывает еще одна сизая туча) и вспоминать, не отвлекаясь, ибо я мертв (и жив, - не стану никого вводить в заблуждение, и только жду момента, когда смогу приступить к рассказу, хотя начало, как видите, уже положено и, в конечном счете, так всегда надо начинать, когда хочешь о чем-то поведать).

Но тут, ни с того ни с сего, я спрашиваю себя, а зачем. собственно, мне об этом рассказывать? Однако может же человек спросить себя, почему он делает то или иное, или стоит ли ему пойти с кем-то поужинать (а вон и голубь пролетел и, кажется, воробей вспорхнул) или почему, когда услышишь хлесткий анекдот, у тебя так и засвербит в желудке и ты не успокоишься, пока не забежишь к приятелю в офис и не выложить ему то, что слышал... Вот тогда, наконец, приходит облегчение, успокоенность и можно вернуться к работе.

Подобное состояние души необъяснимо, а потому лучше отбросить жеманство и рассказать о том, что со мной приключилось, ибо в конце-то концов никто не задумывается над тем, как он вздыхает воздух или надевает ботинки, но стоит случиться чему-то необычайному, - когда, например, в ботинок влезет паук или при вдохе услышишь хруст битого стекла, - вот тогда потребуется выложить сослуживцам или врачу: "Ах, доктор, я не могу дышать..." Да, мне непременно надо обо всем рассказать, надо прикончить проклятый свербёж в желудке.

А поскольку окончательно решено приступить к рассказу, начнем с начала и по порядку, - спустимся по лестнице этого дома к воскресенью 7 ноября, которое было ровно месяц назад. Итак, - спускаемся пятью этажами ниже и попадаем в воскресенье, такое неожиданно солнечное для ноября в Париже, когда просыпается страшное желание бродить по городу, глазеть направо и налево и щелкать затвором (мы все тогда фотографировали, и я - фотограф).

Все же мне очень трудно выбрать форму повествования, я не боюсь снова это повторить. Трудно, потому что никто не может сказать, кто или что в этой истории главное - я сам, или то, что произошло, или то, что я видел (тучи, иногда голубей), или мне просто-напросто следует изложить правду, но эта правда будет только моей и всего лишь утихомирит свербящий желудок, удовлетворит охоту выговориться и покончить с этим раз и навсегда, как бы там ни было.

Рассказ будет вестись неторопливо, события разворачиваться в том ритме, в каком я пишу. Если же я выйду из игры, если не буду знать, о чем вести речь дальше, если небо очистится от туч и произойдет что-то еще (ибо нельзя же все время глядеть на плывущие тучи, а иногда и на голубя), если что-то из всего этого... Нет, все эти "если" только усложняют повествование, - как такую фразищу закруглить? Начиная с вопросов, рассказ вообще можно не сдвинутьс места, лучше уж писать, как пишется, может, это и станет каким-то ответом, - хотя бы тому, кто прочтет.

Роберто Мишель, франко-чилиец, переводчик и - в свободное время фотограф-любитель, вышел из дома номер одиннадцать по улице Месье-ле-Пренс в воскресенье седьмого ноября текущего года (вон наплывают две серебристые тучки). Почти месяц он переводил на французский трактат о судебных отводах и обжалованиях профессора Хосе Норберто Альенде из Университета Сантьяго. А странно, что в Париже бывает ветер, да еще такой, что вихрем проносится через перекрестки и треплет старые легкие жалюзи, за которыми старые дамы взволнованно комментируют осеннее похолодание последних лет. Но солнце, пришпорившее ветер и ласкавшее бездомных кошек, светило вовсю, а потому мне захотелось прогуляться по набережным Сены и сделать несколько снимков Консьержери и Сент-Шапель. было около десяти утра, и мне подумалось, что в эту пору лишь к одиннадцати будет достаточно света для съемки. Чтобы убить время, я поплелся к острову Сен-Луи, побродил по набережной Кэ д?Анжу, поглядел на отель Лозен, пробурчал себе под нос несколько строк из Аполлинера, тех, что мне всегда вспоминаются, когда прохожу мимо отеля Лозен (я мог бы припомнить другого поэта, но Мишель постоянен в своих симпатиях), и тут внезапно ветер утих, а солнце сделалось раза в два больше (хочу сказать - теплее, что, в общем, одно и то же). Я сел на парапет и почувствовал себя ужасно счастливым в то воскресное утро.

Среди массы способов заполнить чем-то пустоту, лучшим является фотографирование, которому следует учить детей с малого возраста, ибо это требует собранности и быстроты реакции, прививает художественный вкус и обостряет зрение. Речь не о том, чтобы засечь какую-нибудь гнусность или вовремя запечатлеть на пленке неприглядный жест важной особы, выходящей из резиденции на Даунинг-стрит 10. Просто, когда держишь фотоаппарат в руках, считаешь не иначе как своим прямым долгом быть начеку, не упустить дивный момент отблеска солнечного луча на старом камне, или стремительный бег девочки с развевающимися по ветру волосами, с хлебом или молоком в руках. Мишель знал, что фотографу всегда приходится поступаться собственным видением мира в пользу аппарата, который предательски навязывает свой сюжет (вот подплывает огромная, почти черная туча), но он не унывал, зная, что достаточно выйти из дому без "Контэкса", как снова можно ни на чем не сосредоточиваться, не смотреть на мир через объектив, не регулировать свет диафрагмой и выдержкой 1/250. А сейчас (нет, вовсе не "сейчас", лживое, глупое слово) я безмятежно сидел на парапете у реки, созерцая проплывающие мимо красные и черные лодки и абсолютно не думал о том, чтобы смотреть на жизненные сценки глазами фотографа, - просто плыл вместе с виденным по течению времени, вливался в общее вечное движение, не двигаясь с места. А ветер уже утих.

Затем по Кэ-де-Бурбон я направился к оконечности острова Сен-Луи, симпатичному-пресимпатичному интимному скверику (интимному, - потому что он маленький, а не потому что спрятан в зелени, напротив - он обнажен перед рекой и небом). В сквере была только одна парочка и, понятное дело, голуби, - наверное из тех, что сейчас мельтешат перед моим мысленным взором. Я, подпрыгнув, уселся на парапете и позволил солнцу обволакивать, стегать меня, подставляя ему лицо, уши, руки (перчатки были в кармане). Фотографировать не было никакого желания и я машинально зажег сигарету. Наверное, в тот самый миг, когда спичка прильнула к табаку, я впервые увидел мальчика.

Те, кого я принял за парочку, скорее походили на мать и сына, хотя тут же стало понятно, что это не мать с сыном, а именно та самая парочка, какую мы имеем в виду, когда видим двух, скажем, влюбленных, жмущихся к парапету или обнимающихся на скамейках. Делать мне было нечего, спешить было некуда, и я спросил себя, - чего это мальчуган так нервничает, словно пойманный заяц или жеребенок в загоне? То сунет руки в карманы, то тут же вынет одну за другой, то запустит пятерню в волосы или начнет переминаться с ноги на ногу. А главное - чем это он так напуган? Страх угадывался в каждом его движении, - страх, подавляемый чувством неловкости за свое малодушие. Но о явном желании броситься наутек говорило все его напрягшееся, словно готовое к старту, тело, которое удерживалось на месте лишь прискорбной необходимостью соблюдать приличия.Слюни дьявола^
20 декабря 2017, среда
SkyWolf SkyWolf
Евгения Бильченко added 30 new photos.
10 September · Moscow, Russia ·

""

БЖ. МОСКВА. ДЕНЬ ГОРОДА ГЛАЗАМИ УКРАИНСКОГО ИЗГОЯ.

Доброй ночи, мои злобные и ласковые читатели, которые многие уже утром прочтут этот репортаж. Меня просили осветить городские праздневства сегодняшней Москвы своими странными критическими и противоречивыми глазами. Я выполнила вашу просьбу. Я приехала за день до концерта и шерстила Москву с 10.30 утра до 23.30 ночи. 13 часов - непрогулки. 13 часов внимательной работы блогера и писателя. Я знаю, что Украине неоткуда почерпнуть правдивую информацию о России, а России трудно понять, что ощущают украинцы. Мне как пацифисту, занесенному в наш "Миротворец", и как поэту Майдана на черном счету у многих россиян, совершенно все равно, что подумают обе страны. К сожалению я люблю их обе. Левачество, лузерство или Третий в схватке - обзывайте, как угодно. Мое дело - наблюдать и писать. И отзыв мой не будет ни ругательным, ни хвалебным. Он будет честным. Я хочу рассказать про людей. Русских людей, которые сегодня меня, украинку и русскоязычного поэта, водили по торжествам. Я прилагаю фото, которые я откомментирую.

Утро. С вокзала мы едем на Арбат. Атеист и традиционалист Серый дарит мне "Кизляр". Христианин-демократ Миха дарит мне улыбку и новость о том, что отныне он ушел из соцсетей и участвует лишь в каком-то офлайновом мистико-православном братстве вне обоих лагерей войны. Бывший рокер. Нынешний цивил. Едем на Арбат. Я лично - к стене Цоя.

Первая встреча - на подходе в еще пустом центре попадается клянчащий закурить неформал. Даю ему, как водится у нас в контркультуре, всю пачку: "На, мол, тащи, сколько влезет". Так положено. Неформал смотрит на свои грязные ногти и растерянно просит дать ему две сигареты своими руками. Я бросаю один длинный взгляд.
- Вам к стене Цоя? - Он понимающе щурится.
- Как знал? - Кошу под лоха.
- Рыбак рыбака...

Испытывая жгучее счастье, подползаю к стене. Под ней с утра пораньше опохмеляется группка олдовых бродяг. Подходим, дарим украинский коньяк. Сквозь общее оживление пробивается:
- Откуда ты?

Узнав, что из Украины, тут же находится екатеринбуржец с бабушкой в Одессе. Радости нет конца. Разгребая тела, выдвигается хилый паренек:

- Я из ЛНР. А зачем вы с нами воюете? - спрашивает он тихо и жалобно.
Он не наемник. Не инструктор. Пролетарий. Любит Москву. Любит Цоя. У нас их называют "малороссийский биомусор". Отвечаю, что я диссидент, пацифист, изгой и с ним больше не воюю. Екатеринбуржец с одесской бабушкой предлагает замять тему. Серый уводит меня, пока я не отдала пролетарию все, что могу налить в пластик. Садимся своей компанией отдельно. Едет изящная европейская машинка с метелками-роботами. Миха делает "дворнику" ритуальный поклон: "Ку". Проходящий мимо старожил нам кланяется: "Ку". Здесь так шутят. Ощущаю себя в кино 60-х.
Теплеет.

Дальше - день по накатанной. Посещение ВДНХ, ритуальное слушание рокешника на оживляющихся Патриарших, перескакивание через решетки, дерзкий коньяк на траве. Приходит чисто аполитичная европейка Лена. Домашнее изящество парка у театра Моссовета, хипстеры и кальян. Патриаршие - до сих пор у Иешуа за пазухой и у Воланда на мушке. Можно мечтать и нарушать правила. Можно утешаться столичной красотой Лены.

И вот - пеший поход по праздничной широченной Тверской к сердцу города - ненавистному Украине Кремлю. Улицу открыли для толпы. Страх терактов повсюду наставляет КПП и турникеты с милицией, рассекащие гигантские потоки масс. Контролирующие проверили мою сумку и к вящей радости христианина Михи отобрали уцелевший после Арбата коньяк. У Маяковского поэты читают стихи. Охранник официального литературного проекта - с документами ДНР. Проект расписан, выступить нельзя. Без настроения, коньяка и гармонии на душе продираюсь через столпотворение.

Это система. Система сверхпрофессиональная и упоительно зрелищная. Ужасная ассоциация для москвичей-патриотов: напоминает по схваченности наш Майдан, только без шин, рубищ и национальной диктатуры. Вместо шин - позолота и неон. Вместо рубищ - модные платья. Вместо истерической диктатуры - спокойный пафос империи. Люди верят так же трогательно. Организованно все: настоящие музейные картины 19 века на уличных стенах, мастер-классы и спектакли под открытым небом, гигантские кубофутуристические инсталлции, бальные танцы и другие шоу. Десятки грандиозных красочных проектов катятся синхронно, жители и гости города проталкиваются локтями и селфи-палками к пышным иллюминированным декорациям с дизайном европейского уровня, девочка-таджичка мерзнет над продаваемым мороженым. Странная смесь неолиберального шика, советской массовости и византийской царственности.

Агитпроп строится на триумфальной памяти об общих победах и воспевании общества гармонии и порядка. Городов-героев Украины никто не убрал. Москвич учит малыша читать: "Ки-ев". По слогам. Ключевых шовинистических слов: "нация", "война" и т.п. - в дискурсе нет. Есть изящная манипулятивность, в сто крат техничнее и профессиональнее нашей. Ей искренно радуются сотни горожан в картонных кокошниках. Глядя на их лица, я понимаю, что это их право - жить в неоконсервативной стране с жесткой силовой вертикалью в условиях глобализма. По перекрытой дороге несется черный правительственный кортеж с мигалками. Либералы не имеют массовой поддержки.

Параллельный "антимир" последних сосуществует с парадно ликующей Тверской на правах брежневской параллельности в образе старого Арбата, где разворачивается альтернативное шоу рок-подполья, подземок, песен Цоя и карнавального городского креатива. Читают уличные поэты-альтернативщики. Меня узнает их вождь Николя с беглого взгляда. Показывает уважуху. Но... К моим "Нашим подвалам" они оказались абсолютно глухи. Тексты о свободе арбатский литературный андеграунд не пронимают.

В полном отчаянии и одиночестве добираюсь на такси на ночлег. Моя хозяйка Муся - либерал из круга Навального. У нее есть ласковый лабрадор и горькая складка у рта. Говорит, что ее народ отупел и хочет эмигрировать в США. Слушаю ее, куря, и вспоминаю то паренька с ЛНР, то радостных мамаш с детьми на цветных подушках посреди Тверской. Не комментирую. Почти плачу. Я не хочу москвичам ничего советовать. За эти 13 часов перед моими глазами пробежали почти все московские идентичности. Анархисты. Христиане. Консерваторы. Новоросы. Европейцы. Либералы. Консерваторы. Масса.

... Тьма накрыла город прокуратора. Мой Га Ноцри, приговоренный бандеровским Синендрионом, считает, что у кремлевского Понтия Пилата болит голова. Абсолютная любовь и абсолютная власть встречаются только раз на лунной дорожке в великий день Пасхи.

PS. Киевляне и москвичи, милые. Вы - люди как люди. И даже квартирный вопрос вас не испортил. Но я сейчас болею душой от одиночества и хочу только туда... в ПИТЕР. Ему, тайному любовнику своему каменному, я такое прощаю... Он все время у вас выигрывает. Завтра, точнее, сегодня - у меня под завязку забит день. Пока. Всем солнечного утра. БЖ.
Евгения Бильченко^
25 декабря 2017, понедельник
SkyWolf SkyWolf
А был ли СССР ...
Матфея 13:40:
Матфея 13:40 40 Подобно тому как собирают сорняки и сжигают их в огне, так будет и при завершении системы вещей+.
26 декабря 2017, вторник
SkyWolf SkyWolf
IV

В Судже у грозного Чингиз-хана

Селение Суджа, столица полунезависимого разбойничьего ханства Суджинского и резиденция его сурового властелина Чингиз-хана, расположена частью в долине, частью по склонам гор, окружающих со всех сторон это селение, которое персияне именуют, впрочем, городом. Оно состоит из целого ряда беспорядочно разбросанных и нагроможденных друг над другом каменных хижин, с плоскими земляными крышами и грязными, узенькими двориками.
Среди этих жалких лачуг, наполненных голодными, полунагими, невозможно грязными ребятишками, праздными, ленивыми мужчинами и отупевшими от непосильной работы и грубого обращения женщинами, горделиво возвышаются, утопая в зелени роскошных садов, белоснежные, высокие, поместительные дворцы, как самого владыки Суджей Сардаря Чингиз-аги, так и ближайших его родственников, носящих одну общую фамилию ханов Суджинских.
Дворцы эти, украшенные колоннадами, причудливыми арабесками на фронтонах и по карнизам, с целым рядом огромных окон из мелких разноцветных стекол, выглядят особенно величественно и роскошно по сравнению с робко жмущимися вокруг них жалкими мазанками.
Была уже ночь, когда Карапет с Иваном прибыли в Суджу и остановились в одном из караван-сараев, где им отвели клетушку, похожую на каменный ящик, с единственной выходной дверью и узким, заделанным железной решеткой окном. Клетушка была совершенно пуста и лишена какой бы то ни было мебели и убранства. На каменном полу, поверх камышовых циновок, были разостланы изодранные, невозможно грязные паласы, в изобилии населенные всевозможными насекомыми. Надо иметь шкуру туземцев, чтобы заснуть в таком клоповнике.
За особую плату Карапету Мнацеканову караван-сарайщик притащил ситцевый засаленный тюфяк, набитый хлопком, и ситцевые же жиденькие продолговатые подушки. О постельном белье, наволочках, простынях, разумеется, никто и понятия не имел; все это заменялось засаленным ситцевым стеганым одеялом. Что же касается Ивана, то ему пришлось лечь прямо на полу, подложив свою черкеску под голову. Несмотря на всю свою усталость, он, однако, не в состоянии был уснуть; несметные легионы всевозможных паразитов с жадностью атаковали его, да, к довершению всего, и беспощадная мошка давала себя чувствовать. Все тело его горело, как в огне, и нестерпимо зудело, он ворочался с боку на бок, близкий к отчаянию, и с завистью поглядывал на Мнацеканова, беззаботно и крепко спавшего, несмотря ни на какие беспощадные нападения, на своем грязном до отвращения матрасике. Только под утро удалось Ивану забыться беспокойным тревожным сном, да и то ненадолго, так как Мнацеканов проснулся очень рано, чтобы идти во дворец Чингиз-аги, причем приказал и ему следовать за собой.
Молчаливый служитель в темно-синем казакине, застегнутом только на одну верхнюю пуговицу, с изображением на ней Льва и Солнца, и в конусообразной мерлушковой папахе, на которой красовался медный герб того же Льва и Солнца, провел их в приемную комнату. Иван остался за дверями, а Мнацеканов прошел вперед и присоединился к группе лиц, сидевших полукругом посредине. Тут было два персидских купца в верблюжьих халатах и папахах, мулла, седой, как лунь, в белоснежной аббе и белой огромной чалме, тучный, чернобородый сеид и в темно-синей чалме и синем же халате, и худой, как скелет, оборванный дервиш с полупомешанными глазами крайне нервный, точно одержимый пляской св. Витта Остальные принадлежали, очевидно, к свите Сардаря одеты были в одинаковые темно-синие полукафтаны, с коасными кантами и с медными гербовыми пуговицами. Кафтаны эти, с широкой юбкой на сборках и непомерно высокой талией, застегивались только на одну верхнюю пуговицу; под кафтаном были надеты шелковые, черные с цветочками или горошками бешметы; люстриновые черные шаровары навыпуск и шерстяные разноцветные джурайки15 дополняли костюм. На головах они носили мерлушковые папахи с медным гербом, на котором был изображен Лев с обнаженным мечом в поднятой передней лапе -- из-за спины Льва виднелся круглый диск Солнца с исходящими от него во все стороны лучами.
Вся эта компания сидела чинно, поджав под себя ноги, сложив на животах руки, и хранила глубокое молчание; только купцы время от времени перебрасывались между собой полушепотом отрывистыми фразами. Мнацеканов, перед тем как усесться, отвесил всем низкий поклон, на который ему ответили плавным наклонением головы, причем каждый концами пальцев коснулся своего лба и груди; только полоумный дервиш вместо приветствия оскалил зубы и состроил какую-то нелепую гримасу.
Опустившись на ковер, Мнацеканов внимательно оглядел комнату, показавшуюся ему довольно невзрачной. Низкий бревенчатый потолок, обмазанные гажей16 стены, каменный пол, застланный старыми паласами и отсутствие всякой мебели -- делали ее вовсе не уютной, похожей скорее на сарай, чем на жилое помещение. Единственным украшением этой комнаты было большое окно во всю наружную стену; оно помещалось в решетчатой узорной раме, составленной из бесчисленного множества цветных стеклышек, разных величин и рисунков.
Самое окно, настолько большое, что в него мог свободно пройти человек, не склоняя головы, не отворялось ни наружу, ни во внутрь, а раздвигалось на две половинки. Из него открывался красивый вид на ханский сад. Особенно изящна была передняя часть сада, примыкавшая к дому. Правильно распланированные дорожки были расчищены и усыпаны золотистым песком; на расположенных между ними ярко-зеленых лужайках красовались пышно разросшиеся кусты белых, алых, желтых и черно-малиновых роз, вокруг которых шли клумбы из самых разнообразных цветов. Фруктовые деревья, персики, алыча, курага и кизил были аккуратно подстрижены причем некоторым из них приданы причудливые формы птиц и каких-то чудовищ. Два огромных густых нарбанта, подобно гигантским шатрам, стояли посредине, далеко распространяя вокруг себя прохладную тень, под сенью которой робко журчали небольшие фонтанчики в мраморных бассейнах, наполненных холодной, прозрачной, как кристалл, водой. За садом темнел густой парк, тоже весьма аккуратно содержимый. Мнацеканову, слишком хорошо знакомому с тем, насколько персиане по природе своей ленивы и крайне неряшливы, с каким физическим отвращением относятся они ко всякому порядку и чистоте, просто не хотелось верить собственным глазам, глядя на этот удивительный порядок, царивший в ханском саду. Он искренно недоумевал, какая волшебная сила могла создать такой парк в этой глухой, дикой стране. Впрочем, если бы он мог проникнуть в глубь парка, где на небольшой полянке молча и угрюмо работало десятка полтора мушей17, он бы воочию увидел эту самую волшебную силу. Она представилась бы ему в виде высокого толстого господина с рыжей бородкой и красным веснушчатым лицом, одетого в чечунчовый просторный костюм и пробковый шлем, с обвязанным вокруг тульи зеленым вуалем. В руках господин в чечунче держал толстую узловатую палку. По тому, как рабочие пугливо косились на эту палку всякий раз, когда обладатель ее, медленно прохаживавшийся взад и вперед в сторонке, приближался к ним, можно было безошибочно заключить, что они в достаточной степени знакомы со свойствами этой палки, крепкой и упругой, как сталь.
Действительно, мистер Джон, или, как его звали в Суджах, Джон-ага, главный садовник Чингиз-хана, даже по персидским понятиям считался человеком крайне жестоким. С отданными в его распоряжение рабочими он обращался хуже, чем со зверями. Самым мелким наказанием у него считалось немилосердное избиение палкой, преимущественно по темени, после которого человек несколько дней ходил как в тумане, не будучи в состоянии шевельнуть головой от нестерпимой боли. За более крупные проступки провинившегося спускали в глубокую яму и держали там без пищи и воды по нескольку суток. При нестерпимой духоте и жаре, царившей в этом своеобразном карцере, переполненном к тому же земляными клопами и другими насекомыми, это наказание влекло за собой тяжкое заболевание и даже смерть. Когда же, по мнению Джон-аги, и такое наказание было недостаточным, он шел к Чингиз-хану с жалобой, результат которой
был всегда одинаков: -- воздушное путешествие на дно пропасти из амбразуры углового окна ханского дворца.
При таких условиях не было ничего удивительного, что сад Чингиз-хана мог считаться настоящим земным раем по своей чистоте и благоустройству.
Прошло около часу. Сидевшие в приемной комнате продолжали терпеливо дожидаться, перебрасываясь между собой короткими фразами и изредка взглядывая на массивную дубовую дверь, ведущую во внутренние покои.
Вдруг она стремительно распахнулась, и в предшествии двух нукеров в комнату вошел высокий плечистый старик в кафтане шоколадного цвета из дорогого английского сукна, с высокой Талией, застегнутом на одну верхнюю пуговицу, в темно-зеленом шелковом бешмете, каждая пуговка которого была из золота с вставленным в нее маленьким бриллиантом. Герб на шапке тоже золотой, на левой стороне груди сверкала, переливаясь тысячью огней, большая бриллиантовая звезда Льва и Солнца. Все десять пальцев были унизаны массивными золотыми кольцами с драгоценными камнями. На шее была надета толстая часовая цепочка, перехваченная аграфом из замечательно красивой и драгоценной бирюзы.
Лицо вошедшего было угрюмо, покрыто множеством морщин и носило на себе выражение холодной непроницаемости. Глядя на это лицо, на эти полуприкрытые длинными ресницами загадочные глаза, нельзя было решить, что думает этот человек, но в то же время весь он был как бы пропитан жестокостью, неумолимой, необузданной; той восточной, бесстрастной и холодной жестокостью, какою ознаменовали себя в истории азиатские владыки, устраивавшие пирамиды из сотен тысяч голов своих пленников18 и наполнившие мешки человеческими глазами.
Войдя в комнату, Чингиз-хан быстро окинул присутствовавших тяжелым взглядом, на мгновение сверкнувшим из-под нависших бровей. Небрежно кивнув в ответ на низкий и почтительный, чуть не земной поклон своих гостей и подданных, он медленно опустился на подсунутую одним из нукеров подушку.
""

Кроме Карапета Мнацеканова, остальных всех Чингиз-хан видел уже не в первый раз, а потому, не обращая на них внимания, сосредоточил на армянине свой упорный, тяжелый взгляд, молча выжидая, что он скажет ему. Тот однако продолжал молчать, почтительно сложив на груди руки и слегка наклонив голову.
-- Кто ты, откуда и зачем? -- обратился, наконец, к нему с вопросом Чингиз-хан.
-- Я русский подданный, зовут меня Карапетом Мнацекановым, светлейший хан, а приехал я к тебе по особо важному делу, о котором могу сказать только наедине.
При этом ответе Чингиз-хан еще пристальней заглянул в глаза Мнацеканову и, подумав с минуту, хлопнул в ладоши. На этот призыв из-за дверей появился поразительной красоты мальчик, лет двенадцати, с нежным, женственным личиком и огромными томными глазами. Он наклонил свое ухо к лицу Чингиз-хана, и тот шепнул ему что-то, после чего мальчик подошел к Карапету и жестом пригласил его следовать за ним.
Выйдя из комнаты, мальчик повел Мнацеканова крытой стеклянной галереей с окнами в сад; галерея выходила на небольшой дворик, обнесенный высокой стеной. За этим двориком возвышалась красного кирпича башенка с винтообразной лестницей внутри. Поднявшись по лестнице ступеней пятьдесят, они очутились в совершенно круглой комнате, похожей на фонарь, стены и потолок которой состояли из деревянных резных рам с разноцветными стеклами. Пол комнаты был устлан коврами, а у большого окна лежало два бархатных матраца, составлявшие единственную мебель, если так можно назвать, этой комнаты.
Окно, как и большинство окон в дворцах персидских ханов, было раздвижное и похоже скорее на дверь, чем на окно, и перед ним был устроен небольшой висячий деревянный балкончик.
Пригласив Карапета сесть на один из матрацев, мальчик слегка кивнул головой.
Оставшись один, Мнацеканов от нечего делать вышел на балкон оглядеться.
Дворец Чингиз-хана стоял на горе, причем задний фасад с прилегающим к нему садом и парком обращен был к отлогой ее стороне, задняя же стена, где помещалась башня, выходила на противоположную сторону горы, причем стены здания, сливаясь с обрывом скалы, составляли с нею как бы одну общую отвесную стену.
С чувством невольного страха заглянул Карапет через перила вниз. Под ним зияла глубокая пропасть. Красновато-желтые камни, в хаотическом беспорядке набросанные друг на друга, лежали в вечном покое, палимые жгучими лучами солнца. Кругом была мертвая пустыня: ни одного живого существа, ни малейшего движения, ни одного звука. Только под самой площадкой балкончика на остром выступе скалы молчаливо копошилось тесной кучкой несколько штук темно-бурых, белоголовых, безобразных грифов. Сначала Мнацеканов долго не мог понять, что они там делают, но, вглядевшись пристальней, с ужасом рассмотрел распростертый внизу на камнях труп человека, лежащего навзничь. Лицо трупа было истерзано когтями и клювами, ребра обнажены, кругом чернели засохшие лужи крови. Несколько поодаль белела другая груда человеческих костей; такие же кости, очевидно, растасканные хищными птицами и животными, виднелись то там, то здесь по всему каменистому пространству этой долины смерти.
Мнацеканов с омерзением отвернулся и поспешил с балкончика в комнату, где навстречу ему появился тот же мальчик с подносом в руках, на котором стояла крошечная чашечка крепкого кофе, стеклянная вазочка с вареньем, небольшая медная миска, до краев наполненная душистой, сладковатой, холодной, как лед водой, и блюдечко с приторными сладкими персидскими конфетками из сахара, муки и имбиря.
-- Буюр19, ага! -- тихим, вкрадчивым голосом произнес мальчик, ставя поднос на ковер перед Мнацекановым. Хотя Карапету после только что виденного им зрелища было и не до еды, но отказаться от угощения он не мог, оскорбив тем хана, а потому ему ничего не оставалось иного, как рассыпаться в благодарностях.
-- Чох-саол, чох-чох-саол20,-- произнес он несколько раз, приложив руку к сердцу и принимаясь за кофе.
Не успел он выпить первой чашки, как в комнату неслышными шагами вошел Чингиз-хан и, приблизясь к окну, опустился на матрац. Мальчик тотчас же подал ему кофе и кальян, после чего исчез за дверями, плотно прикрыв их за собой.
Федор Тютчев. Беглец: Роман из пограничной жизни.Добавлено спустя 2 минутыXXV

В Судже

На другой день, едва Лидия и Ольга успели одеться и умыться из медного, высеребренного затейливого кунгана46, стоявшего в углу на низком табурете, как в комнату к ним громко постучали.
-- Татары! -- трагическим голосом произнесла Лидия, делая шутливо-испуганное лицо.
-- Mesdames {мадам -- во множ. числе (фр.).}, -- послышался голос Осипа Петровича,-- вы спите?
-- Нет, мы уже одеты; что тебе? -- спросила Ольга, отворяя дверь и подставляя мужу румяную щечку для поцелуя.
-- Пожалуйте чаи пить. Давно уже готово!
Комната, где сервирован был чай, представляла из себя круглую башню, с окнами наверху, пропускавшими сквозь свои матовые стекла мягкий приятный свет. Посередине ее, на разостланном ковре, оригинального старинного рисунка, поверх полосатой скатерти стояло несколько подносов с закусками. Тут были: катых47, паныр, нарезанные ломтики арбуза и дыни, сотовый мед в чашках, разного сорта варенье и целая груда белого, как снег, испеченного по особому образцу, на цельном молоке, лаваша. В стороне возвышался большой, никогда, должно быть, не чищенный самовар. Вокруг него хлопотали два замечательно красивых мальчика-подростка, с томным выражением влажных черных глаз и легким румянцем на нежных, молочной белизны лицах. Одеты они были совершенно одинаково: в темно-синие суконные казакины с красными кантами, такие же шаровары, узкие на щиколотке и широкие у пояса. Пуговицы на казакинах, с гербом Льва и Солнца, были вызолочены; на голове у обоих красовались конусообразные папахи из мелкого блестящего черного барашка. Один из мальчиков -- постарше-- занимался разливанием чая по маленьким разрисованным золотом и красками стаканчикам, а другой разносил их гостям, причем каждый стаканчик помещался на отдельном подносике, с изображением шаха. Чай был душистый, сильно подслащенный и особого терпкого вкуса. Осип Петрович объяснил Лидии, обратившей внимание на особенности подаваемого чая, что этот чай не китайский, а индийский, к которому персы примешивают какое-то наркотическое снадобье, кажется, опиум, отчего он в большом количестве сильно действует на нервы.
-- Вообрази себе,-- обратился Рожновский к жене, со смехом качая головой на Муртуз-агу, сидевшего подле него, -- каков наш Муртуз-ага! Он вчера не пошел домой, а ночевал в первой комнате, у входных дверей. Там ему приготовили постель, и он спал вооруженный, охраняя ваш покой. Каков?
-- Не знаем, как вас и благодарить,-- улыбнулась Ольга Оскаровна,-- вы чрезвычайно любезны и предупредительны!
-- Ваш раб! -- низко, по-восточному склонил голову Муртуз-ага, бросая в то же время горячий взгляд на сидевшую подле сестры Лидию.-- Моя жизнь и моя голова у ног ваших! -- докончил он персидским изречением. Когда все напились чаю и закусили, в комнату вошел высокий худощавый молодой человек и, низко поклонившись присутствующим, произнес несколько персидских слов.
-- Хан спрашивает, как дорогие гости почивали,-- перевел Муртуз-ага слова юноши,-- и просит, если желаете его видеть, пожаловать к нему на его половину. Он извиняется, что сам не в состоянии прийти: он болен и не выходит из своей комнаты. Впрочем,-- уже от своего имени добавил Муртуз,-- если дамы считают для себя унизительным идти первыми к сардарю, то они могут подождать его в соседней- комнате; он сам туда выйдет, хотя, по совести говоря, ему это будет трудно. От сильного ревматизма он почти без ног!
-- Нет, почему же, мы охотно сами пойдем к нему! -- воскликнула Лидия.-- Зачем его утруждать, если он в самом деле болен?! К тому же,-- добавила она, смеясь,-- как-никак, а все-таки же он владетельный князь. Применяясь к нашим титулам, "светлость" -- так ведь?
-- Совершенно верно! -- кивнул головой Муртуз.
Пройдя крытой стеклянной галереей из дома, где они ночевали, в соседний с ним сардарский дворец и миновав две совершенно пустых комнаты, с выкрашенными сажею стенами и мутными окнами, гости вступили в обширный зал, со множеством колонн, поддерживавших сводчатый, высокий потолок. Стены, потолок и колонны зала были зеркальные, причем зеркала не были сплошными, а состояли в виде замысловатого узора, из бесчисленного множества мелких зеркальных кусочков, всевозможных форм и величин, замечательно искусно скомбинированных между собой. Каждая группа таких зеркалец изображала особый рисунок и была окружена белым гипсовым барельефом. Поставленные под разными углами и уклонами, эти крошечные, бесчисленные кусочки издали представлялись сверкающей чешуей, как бы густо-густо унизанной бриллиантами. Колонны, кроме зеркалец, были в верхней своей части украшены еще и разноцветными стеклышками. Из таких же стеклышек, в соединении с зеркальцами, были выведены замысловатые узоры на потолке, посредине которого красовался сложенный из тех же цветных стекол больших размеров персидский герб Льва и Солнца. Вокруг большого герба было рассеяно еще несколько подобных же гербов, но несравненно меньших размеров.
Три огромных окна, по форме своей похожих на венецианские, занимали одну стену. Окна эти представляли из себя искусной резьбы дубовые рамы, в которые были вделаны посредине белые, а по краям разноцветные стекла. Сочетание красок и узора хотя и было несколько смело и резко, но в общем носило печать своеобразной красоты.
Украшением этого фантастического зала служила прежде всего чудовищных размеров хрустальная люстра, с бесчисленным множеством граненых висюлек. Люстра эта была повешена посредине, а справа и слева от нее переливались всеми цветами радуги еще две такие же, но значительно меньше. Кроме этих люстр, со вставленными в них свечами, соединенными моментально воспламеняющимся шнурком, на всех трех стенах, не занятых окнами, были прибиты хрустальные бра на 5 свечей каждое. От ярких солнечных лучей, широкой волной проникавших через огромные окна, вся эта тяжелая масса хрусталя горела и сверкала миллионами разноцветных искр; искры эти, в свою очередь отражаясь бесчисленное множество раз в зеркальных осколочках потолка и стен, придавали всей комнате сказочно волшебный вид. Пол зала был застлан коврами, причем средний ковер был шелковый, удивительно изящного рисунка и огромной ценности.
Немалого внимания заслуживали также и двое дверей, расположенных одна против другой. Очень высокие, двустворчатые, они были сделаны из темного дуба и украшены художественно исполненной резьбой и барельефами. Бронзовые литые вызолоченные ручки в виде львиных голов сами по себе могли быть причислены к высокохудожественным произведениям. Как впоследствии узнала Лидия, двери эти были выписаны из Англии, и стоимость их равнялась целому состоянию.
Пройдя зеркальный зал, путники наши вступили в сравнительно небольшую комнату, довольно изящно убранную. Ковры на полу, ковры на стенах и множество развешанного по стенам оружия -- составляли богатство и украшение этой комнаты. При входе их с противоположного конца комнаты навстречу им поднялся человек высокого роста, болезненно-худой и мертвенно-бледный, с глубоко провалившимися глазами, одетый в темно-синий кафтан с бриллиантовой звездой "Льва и Солнца" на груди и в турецкой феске на голове. На вид ему было лет 35, хотя на самом деле он был гораздо моложе; но упорная, застарелая болезнь согнула его высокий стан и сильно состарила его от природы красивое и выразительное лицо. Это был сам сардар, хан Суджинский, Хайлар-ага.
Сделав два-три шага колеблющейся походкой, с трудом волоча ноги, обтянутые в теплые туфли, Хайлар-хан с любезной улыбкой пожал руки сначала дамам, а затем Воинову и Рожновскому.
-- Милости просим! -- произнес он глухим голосом по-русски, но с сильным акцентом, любезно показывая рукой на стоявшие перед ним стулья, обитые зеленым бархатом.-- Очень рад вас видеть; хорошо ли доехали?
Гости поспешили поблагодарить любезного хозяина, и разговор мало-помалу завязался. Впрочем, Хайлар-хан сам почти ничего не говорил, а только время от времени задавал короткие, односложные вопросы, внимательно выслушивая ответы и время от времени одобрительно покачивая головой.
""

Хан сидел в мягких, широких креслах, гости же помещались против него на стульях, которые были низки, жестки и крайне неудобны. Кроме Хайлар-хана в комнате находилось еще несколько человек: высокий сухопарый старик, с длинной белой бородой и мрачным взглядом из-под нахмуренных клочковатых бровей, главный управитель и казначей хана, Халил-бек, сидел у ног хана, уткнув бороду в грудь и пытливо, исподлобья поглядывая на гостей. Молодой, краснощекий юноша, с блестящими глазами и ярко-пунцовыми губами, заведующий ханским столом,-- неподвижно помещался за креслом хана. На его бесстрастном лице не отражалось никакого внешнего впечатления.
С другой стороны ханского кресла сидел рыжебородый толстяк, смотритель ханской челяди. Подальше у окна, на мягких матрасиках, один против другого, помещались еще двое: древний старец-кадий, седой как лунь, с мутным потухшим взором, одетый, поверх белого халата, в белую аббу и белую чалму, с четками в руках, которые он медленно и методично перебирал длинными, сухими пальцами, и небольшого роста жилистый старичок, с красным, гладко выбритым лицом, украшенным длинными, сивыми, закрученными вниз усами.
Одет он был в серый дешевой материи кафтан домашнего покроя и шитья, на котором как-то странно выделялась небольшая бриллиантовая звезда на зеленой муаровой ленточке. Человек этот сидел, слегка повернув голову и, очевидно, с большим вниманием прислушиваясь к разговору хана с его гостями. По временам он торопливо оглядывался своими выразительными, быстро бегающими и вглядчивыми глазами, но сейчас же снова опускал их вниз и даже слегка прищуривался, как бы желая совершенно скрыть свои проницательные зрачки за занавеской густых, длинных ресниц. Старик этот был замечательнейший человек во всем ханстве и в действительности настоящий его правитель, так как постоянно болеющий Хайлар-хан давно уже всецело отдался ему в руки и беспрекословно следовал всем его советам. Звали старика -- Алакпер-Бабэй-хан. Он занимал пост старшего секретаря сардаря, исправляя при нем роль как бы министра иностранных дел. Несмотря на всю слабость и мизерность Суджинского ханства, Алакпер-Бабэй-хану было немало работы, и его, по справедливости, можно было сравнить с пловцом, принужденным лавировать между острыми подводными камнями на утлом челноке.
Ему надо было уметь ладить одновременно с двумя могущественными соседками -- Турцией и Россией, и в то же время угождать деспотичному, алчному персидскому правительству, постоянно покушавшемуся на независимость ханства. Ко всему этому приходилось то и дело подавлять внутренние междоусобицы. Года не проходило, чтобы тот или другой из младших ханов не затевал ссоры с кем-нибудь из родственников, ссоры, кончавшейся кровопролитием. Селение подымалось на селение, вассалы ханские жгли и убивали друг друга, и правителю иногда приходилось самому собирать многочисленное войско, чтобы силой водворить спокойствие среди своих строптивых родичей. Но больше всего хлопот и неприятностей было с курдами. Этот самовольный, дикий и воинственный народ, видевший главный источник добывания средств к жизни в грабежах, решительно не хотел признавать никаких границ, бесцеремонно врывался в приграничные владения соседних государств и нагло там хозяйничал.
В свою очередь, курды России и Турции, будучи одинакового мировоззрения со своими собратьями в Персии, поступали точно так же по отношению к ним. Из-за этого между теми и другими возникали постоянные конфликты, возбуждавшие дипломатические переговоры с пограничными турецкими и русскими властями. Положение Алакпера-Бабэй-хана было тем труднее и щекотливее, что в душе он не мог не сознавать полной невозможности прекратить эти ненормальные отношения. Суджинские курды были слишком бедны, слишком безземельны, а в то же время слишком обременены поборами, чтобы иметь возможность существовать исключительно трудами своих рук, не прибегая к грабежу богатых, сравнительно с ними, соседей.
Ввиду таких условий даже исправность поступления податей зависела от удачи в разбойничьих набегах.
Надо было много ума и хитрости, чтобы изворачиваться среди всех этих, по-видимому, исключающих одно другое, положений; но Алакпер-Бабэй-хан умудрялся каким-то ему одному известным способом устраивать так, что в большинстве случаев и овцы были целы, и волки сыты.
2 января 2018, вторник
RR RR
Паустовский был кандидатом на Нобелевскую премию в 1967 году

Кандидатура Константина Паустовского была выдвинута на Нобелевскую премию по литературе в 1967 году. Об этом говорится в обнародованных Шведской академией архивных документах. Список номинантов остается засекреченным в течение 50 лет.

Как стало известно, Нобелевский комитет в 1967 году отклонил кандидатуру Паустовского, выдвинутую членом Шведской академии Эйвиндом Юнсоном.

«Комитет хотел бы подчеркнуть свой интерес к этому предложению по русскому писателю, однако по естественным причинам оно должно быть пока отложено в сторону», — приводит ТАСС слова из документа.

Как отмечает агентство, в обнародованном списке 70 имен. Кандидатами на получение премии в 1967 году были, в том числе, Сэмюэль Беккет, Луи Арагон, Альберто Моравиа, Хорхе Луис Борхес, Пабло Неруда, Ясунари Кавабата, Грэм Грин и Уинстон Хью Оден.

Награду получил гватемальский писатель и дипломат Мигель Анхель Астуриас «за яркое творческое достижение, в основе которого лежит интерес к обычаям и традициям индейцев Латинской Америки».

Как сообщал портал iz.ru, кандидатура Паустовского также рассматривалась Нобелевским комитетом в 1966 году. Тогда в списке претендентов на премию по литературе также была Анна Ахматова.

Источник >>>>>
2 января 2018, вторник
SkyWolf SkyWolf
1. Подлубнова Юлия: Константин Паустовский. Поражение модерниста
Входимость: 2. Размер: 61кб.
Часть текста: сразу во многих отношениях. И дебютировал он довольно поздно: если не считать юношеских проб пера, опубликованных в 1912 году в киевских изданиях как бы авансом на будущее, то первые серьезные публикации его рассказов приходятся на 1920-е, когда писателю было уже за 30 лет, а настоящая известность пришла еще позже, с выходом «Кара-Бугаза» в 1932 году. И в советской литературе Паустовский был далеко не на первых ролях, предпочитая держаться особняком: в кромешные 1930-е и суровые послевоенные при малейшей возможности уезжая подальше от столиц и склочной жизни писательского сообщества. Зато в Оттепель, с которой совпало зрелое понимание своего места в литературе и статуса в писательской иерархии, Паустовский сделал целый ряд шагов, свидетельствующих о его подлинных отношениях с эпохой, - в том числе, со временем большого террора. Поддерживал Синявского и Даниэля, симпатизировал Солженицыну, выпустил «Тарусские страницы», спасал Юрия Любимова от увольнения из Таганки, подписал письмо против реставрации культа Сталина – это уже в 1966 году, когда культ потребовался режиму для подморозки страны, и, стало быть, жест со стороны писателя по тем временам был смелый. А самое главное, Паустовский воспитывал и продвигал талантливую молодежь: Юрий Трифонов, Владимир Тендряков, Борис Балтер, Григорий Бакланов – писатели, сказавшие много нелицеприятной, горькой правды, но, словно бы по завету своего учителя, диссидентами не ставшие. И сам Паустовский, несмотря на его борьбу за право литературы быть литературой, а не инструментом продвижения...


Источник: http://paustovskiy.niv.ru/words/1-%D0%94%D0%98%D0%A1%D0%A1%D0%98%D0%94%D0%95%D0%9D%D0%A2/paustovskiy/dissident.htm
3 января 2018, среда
SkyWolf SkyWolf
...вдумчивый читатель заметил, что в статье мы в основном говорили про ситуацию, сложившуюся в США. Это вызвано тем, что США, как государство-гегемон, получив наибольшую финансовую выгоду от существующего положения вещей, наиболее пострадали от деструктивного воздействия рынка на внутреннюю жизнь страны. Потому нынешняя Америка — это страна, с одной стороны, хипстеров, высокотехнологичных стартапов и мультимиллиардеров, а с другой — радикального социального расслоения, наркомании и зашкаливающего уровня преступности.

Что, в конечном итоге, и вылилось в избрание Трампа, пообещавшего дать всем работу, вернув заводы на родину, и реставрировать пошатнувшиеся моральные устои.

Европа идет ровно по тому же пути, но с заметным запозданием. Поскольку не тянет на своей спине огромный военный бюджет и не использует свой торговый дефицит в качестве рычага политического давления. Таким образом, континентальные европейские державы сумели построить государства всеобщего благосостояния, которые смягчили негативное влияние свободного рынка. А эксперименты с введением безусловного социального дохода, которыми сейчас занимаются в Европе, являются, в принципе, попыткой решить проблему прекариата, дав ему достаточное количество «хлеба и зрелищ». Именно вследствие этого Эмануэль Макрон сумел победить Ле Пен и традиционные европейские элиты все еще удерживают ситуацию под контролем.

Но правда состоит в том, что если нынешний структурный кризис будет продолжаться в том же духе, то европейские элиты не смогут бросать низам достаточное количество подачек, чтобы удержать их в стойле. Уход США с позиции неоспоримого мирового лидера вынудит их перенаправить ресурсы на обеспечение безопасности своими силами, что, в свою очередь, потребует демонтажа государства социального благосостояния и перехода Европы в радикально новое качество.
Автор: Александр Вольский^
7 января 2018, воскресенье
SkyWolf SkyWolf
История из архивных документов.
Заявление М. З. Климова (кто такой – неизвестно)
«Возвращаясь домой из рабочее- крестьянского клуба я встретил группу мальчиков школьного возраста. Когда я спросил где они были, они ответили, что священник Руднев в Покровской церкви учит молитвы, предложила учительница Ермолаева по словам мальчиков. Прошу комитет обратить внимание
22.4.21 подпись

На этом заявлении резолюция: «Немедленно вызвать в комитет священника Руднева и учительницу Ермолаеву для объяснения по существу»

Объяснение священника
«В Суджанское политбюро Священника Сергия Руднева объяснение
Зимою в этом году (месяца не помню) прихожане обратились ко мне с просьбой, чтобы я научил детей их молитвам и священной истории. Я отказался, не имея на то разрешения и сказал, чтобы они сами и спросили таковое. Прихожане составили приговор о чем и подали в отдел народного образования. Вместе с выборными от прихожан в отделе был и я. И тогда лично обратился с этим вопросом к заведующему, он ответил: «преподавайте – это нас не касается». Но я все же не ограничился этим вопросом и настоял, чтобы он взял от представителей приговор и чтобы дал тот ими иной ответ мне или прихожанам письменно. Ответа такового до сего времени не получено. Как понимать такое молчание, не знаю. Тем более, что в разъяснениях к декрету говорится, что преподавать закон Божий разрешается с ведома отдела наробраза. Отдел осведомлен и запрещения не последовало. В многих других городах закон Божий преподается…… Возникает вопрос имел ли я нравственное право преподавать это предмет в то время когда у нас в России в настоящее время советская власть? Отвечать на этот вопрос утвердительно мне кажется не нужно. Доказательство того, что я сочувствую нынешнему строю: доказательства письменно представлены в полит бюро в июне прошлого года; многие коммунисты о которых я лично ходатайствовал пред деникинцами и которые получили свободу только через меня живут и ныне в Судже – это тоже не слова, а факт; политическое настроение всей моей семьи также говорит в мою пользу. Итак, сочувствуя социалистическому строю я преподавал Закон Божий, так как в Евангелие везде и всюду проводятся идеи социализма и коммунизма. Всем Христос говорил одно и то же «иди, продаждь имение твое, и даждь нищим; и имети имаши сокровище на небеси». Так и жили первые последователи Христа: все кто что имел собственное дома и имения продавали, вырученное приносили к ногам апостолов и те раздавали неимущим, так что небыло никого нуждающегося, все было общее: было одно тело одна душа - вот что буквально говорится в Евангелии. Следовательно теперь, при социалистическом строе, такое учение не только не противоречит ему, но даже наоборот – укрепляет его. Да и что собственно говоря, значит отделение церкви от государства? Прежде, при царе церковь была порабощена царю, там сидел так называемый обер-прокурор – «правое око государя», который и главенствовал там… Теперь , благодаря господу церковь свободна, во главе стоит патриарх, который действует в церкви самостоятельно. И мне кажется, если идут некоторые из духовенства против власти, а некоторые из властей против духовенства, то это одно лишь недоразумение. Если бы идти нам рука об руку, были бы в выигрыше все и духовенство и коммунизм, так как надо признать что верующих в России очень много и в городах и в селах. И если бы мы все проповедовали коммунизм на Евангельском учении, кто осмелился бы противоречить. Ни один архиерей, ни один протоирей или архимандрит никто не осмелился бы идти против учения Христа. Все бы проповедовали коммунизм и духовенство и советская власть. Итак и с юридической и с нравственной точки зрения я считаю себя вправе преподавать Закон Божий, тем более, что преподаю его в неурочные часы (после вечерни) и преподаю в церковной сторожке. Правда там, же в сторожке помещается до обеда и советская школа, но все же здание это есть не школа, а церковная сторожка - находится в церковной ограде и прихожане – местные горожане говорят , что без сторожки церкви не может быть, что при Покровской церкви эта сторожка; а если и помещается в ней школа, то только потому, что нет отдельного более удобного здания для школы; помещается временно. Так говорят прихожане, которые строили церковь и сторожку – так ли это на самом деле не знаю. Повторяю, я руководствовался только тем, что преподаваемое мною учение Христа утверждает учение социалистов – коммунистов и еще раз предлагает идти в устройстве государственной жизни на коммунистических началах рука об руку – тогда скоро бы осуществился завет Христа и установилась то благодатное царство, царство мира, любви и братства и свободы, о котором мечтали лучшие идейные люди всего мира начиная с Карла Маркса и до настоящего времени. По вашему учению - мы товарищи, по нашему - братья, все братья, родные, близкие и свои. По вашему - мы должны иметь свободу, братство и равенство, а по нашему и свободу и братство и равенство и любовь друг другу, как братья. Не все ли это одинаково.
1921 г. Апреля 25 дня
Священник С. Руднев»

На полях приписка «О начале занятий с детьми я объявил на перемене в школе. Так как не имел возможности ходить по домам к родителям. Всех детей у меня училось 75 . Об том знала и учительница.»

Учительница не опрошена по причине каникул и она уехала на отдых. Вынесено постановление о прекращении дела за отсутствием состава преступления.
Мария Шанина^Добавлено спустя 5 минут
Alexander Afanasyev:
Это всего лишь 1921 год, не надо забывать. Все еще впереди. Полагаю лет через 10 он уже на Беломорканале. Вместе с учительницей
Alexander Afanasyev^Добавлено спустя 9 минут
Максим Дроздов:
Если по существу, то не стоит строить домыслы о том, что могло быть или не быть через 10 лет. Ведь данный батюшка мог стать замполитом, а учительница первым секретарем горкома комсомола.
Максим Дроздов^
Есть 2 новых сообщения
У вас нет прав, чтобы писать на форуме, .